Во время одного мероприятия я разоблачила лживые хитросплетения политика. И оказалась на скамье подсудимых по подозрению в клеветническом брюзжании. Но это уже было не брюзжание, оно давно переросло в хорошо аргументированную критику. Из смутных подозрений я научилась выстраивать прочный дом убедительных доводов, камень за камнем. Судья проходила по пунктам обвинения так, словно поднималась с одного этажа на другой. После чего вынесла оправдательный приговор, освобождая меня от подозрений в клеветничестве. Я страстно полюбила ее строгость, приверженность фактам, высоко оценила стиль, который прежде повергал меня в уныние. Мне казалось, что под ее строгостью таится безграничное тепло. То была ясная и благотворная строгость, развеивающая лживые миражи. Судья от имени общества признала мою правоту в развенчании лжи обвинителя и дала мне право изобличать любую ложь. Поскольку это необходимо для демократии. Мое брюзжание стало опорой демократии! В образе судьи я полюбила ту страну, где научилась придавать брюзжанию твердую форму. Кредитов здесь не выдавали, зато награждали за достижения. Благодаря своему достижению я натурализовалась в этой страны взрослых. И выросла сама. В зале суда, в ритуальном процессе выбора между правдой и ложью я обрела отчизну. Родину мне пришлось покинуть, но она продолжала жить во мне, я никогда ее не теряла[6]
. Я оставалась дочерью своих родителей — помесью, продолжавшей смешиваться.Я уже давно перестала ходить в трактир «Два швейцарца», где мои земляки делились последними новостями. Мне не хотелось слепо заходиться в чувствах и отключать разум, претили интриги. В этом мирке было принято оглядывать землячку с головы до ног. Наше главное наследие — шутки, насмешки, ирония и сарказм — вменялись в обязанность. Да и у черного юмора были свои железные законы, которым землячке полагалось подчиняться. Смех, одежда, стиль — вот по каким критериям определялась принадлежность к национальной сборной. Я никогда их целиком не устраивала. Неужели мне стоило чувствовать вину из-за их вечных упреков, считать каждый новый шаг отречением от корней? Мне было легче с чужестранцами, их порядков мне можно было не соблюдать. Они ценили любое проявление симпатии, потому что не могли притязать на него. С чужестранцами я сама становилась приятно чужой.
Всякий раз я давала фору тем, с кем связывал меня родной язык, но она быстро исчерпывалась. Когда дело доходило до сути, я оставалась некоррумпируемой. Другая общность стала важнее. Земляки, уже получившие на чужбине жизненно важный урок, признавали мой амулет инаковости. Встречаясь, мы становились друг другу одновременно и чужими, и родными. Иной близости быть не могло.
Я начала переходить границы, чтобы впитывать больше чужестранного, меняла языки, расширяла кругозор. Настранствовалась по чужбинам. Быть по-прежнему чужой на новой родине считалось недостатком. Не раз задавали мне вопрос, откуда я, тем самым каждый раз меня выдворяя. В очевидной чужеродности тех стран, где мне довелось побывать, я могла спокойно оставаться чужой. Раскрепощенно чужой. На полдня я обретала новую родину — для красоты эксперимента, а не потому, что от меня этого ждали.