В самом начале войны Левитанский, как почти все его однокурсники, записался в армию добровольцем. «Мы уходили воевать, – рассказывал поэт, – строем пели антифашистские песни, уверенные, что немецкий рабочий класс, как нас учили, протянет братскую руку, и осенью мы с победой вернемся домой»[80]
.Понимание пришло гораздо позже, постепенно, окончательно сложившись в конце 80-х годов, когда были обнародованы многие документы, до той поры остававшиеся недоступными для общества.
«Я не люблю говорить о войне, ухожу от расспросов о тяжелом ранении… Я решительно пересмотрел свое отношение к войне… А ведь испытывал больше вины, чем счастья, поскольку странам Восточной Европы принес, по сути, не свободу: “Ну что с того, что я там был…” – первый своеобразный итог моих размышлений»[81]
.Давид Самойлов считал иначе: «Солдат 41-го года, и 42-го, и 43-го воевал против злой воли и несправедливой силы нашествия. Он воевал на своей земле, оборонял свою землю. Патриотизм 41–43-го годов был самым высоким и идеальным. В нем было нравственное достоинство обороняющегося патриотизма»[82]
.Однако, по его мнению, в 1945-м ситуация изменилась. Он писал: «Армия сопротивления и защиты неприметно стала армией лютой мести. И тут наша великая победа стала оборачиваться моральным поражением, которое обозначилось в 1945 году. Для исторического возмездия за гитлеризм достаточно было военного разгрома Германии и всего, что было связано с военными действиями в стране. Достаточно было морального разгрома фашизма, крушения его доктрины…»[83]
На самом деле, разница позиций двух замечательных поэтов не была такой непреодолимой, как это порой казалось окружающим, а может быть, и им самим. Во всяком случае, споры их никогда не становились причиной обид и недоверия друг к другу.
IV. Город, в котором мы молоды были (1940–1950-е годы)
Иркутск Левитанскому понравился сразу.
«Помню, как прибыли на вокзал, – рассказывал он. – Что я до этого видел? Война, маньчжурские степи, тарбаганы и суслики в степи, неустроенность, походная жизнь… А тут! Роскошный город (после степей), освещенные улицы. Публика в штатском. Деревянные дома. Деревянные тротуары. Трамваи через мост бегут. Ангара подо льдом сверкает. Чудо! Красота! Город маленький, компактный.
Снял в районе драмтеатра комнатку. Кухня квадрата четыре. Дровами топил печку. Вода в колонке за углом. Входил в гражданскую жизнь. Литераторы предложили остаться в Иркутске. Остался. У меня ничего не было, ехать некуда»[84]
.Первые впечатления, о которых поэт поведал в 90-е годы, дополняет стихотворение «После разлуки», датированное: Иркутск, 1945.
Сегодня иркутский историк Станислав Гольдфарб смотрит на город той поры глазами искушенного краеведа: «Небольшой, компактный, с правильной планировкой и утопающий в зелени исторический Иркутск застроен в те годы деревянными и каменными домами вперемешку, уютен и неспешен. Чуть ли не каждый сотый в городе взрослый – учащийся вуза, техникума, училища или рабфака. В большом почете библиотеки, музеи, театры. Между прочим, в городе издается 15 газет с разовым тиражом 137,9 тысячи экземпляров»[85]
.«Многое и в облике города, и в характере его жителей осталось от времен, когда Иркутск общался с Чеховым»[86]
, – добавляет он.Слова А.П. Чехова об Иркутске общеизвестны; их цитируют больше 130 лет.