Жизнь возродилась в Маре — но жизнь новая, чуждая. В редкие свои выходы к общему столу мать зорко и понимающе взглядывала в лицо Евгения, но это сочувствие лишь усиливало его тревогу и тщательно скрываемое раздражение.
Дальняя соседка, бедная дворяночка, заливаясь тихими слезами, попросила Сергея Абрамовича съездить к ее заболевшей сестре. Серж согласился; Евгений, неожиданно для самого себя, вызвался сопровождать брата.
— Август, осень, а парит как, — заметил Серж, приоткрывая запыленное оконце. Свежий хлебный ветер отрадно повеял в затхлую духоту кареты. Мерный стук топоров долетел из-за оврага: сосед сводил рощу.
— Гермес, всюду Гермес действует, — пробормотал старший. — Вот и Языков пишет: определился в Межевую, все к тому же бессмертному Гермесу, под началом которого служил когда-то Вяземский, а потом и я.
— Что ж, пусть хоть Гермес действует, — сухо бросил младший. — Все лучше, чем болеть со скуки или спиваться втихую, как наш братец Леон.
И спросил внезапно:
— Скажи, Эжен, ты с Каховским знался?
— Видел — но так, мельком: кажется, Рылеев представил…
— Каков он был? Как разговаривал, двигался?
Евгений натянуто рассмеялся:
— Не помню, милый. Давно было. И Рылеев-то полузабылся.
— Поразительно, — проговорил Сергей, обращаясь не к брату, а к отворенному окошку, — Повезло на встречи с необыкновеннейшими людьми времени — и через жалкие несколько лет все позабыть!
— Не все, положим. — Евгений обиженно и надменно откинулся на кожаные подушки. — Далеко не все. Но должен сознаться: знакомства с подобными людьми не принадлежат к главным впечатлениям моего бытия. И безумные их поступки, ежели и представлялись мне когда-то достойными благоговения, ныне ничего, кроме жалости и недоуменья, во мне не вызывают.
Он тщательно раскурил сигару.
— Их деянья кажутся мне усиленным до трагической абсурдности подобием моего отроческого безумства.
— Ты о своем пажеском преступлении?
— Иных преступлений и безумств я, по счастию, не совершал.
— Бездейственное бытие — тоже преступленье. Особливо в такой стране, как Россия.
— Но ты-то доволен ли многодеятельной своей жизнью? — отпарировал старший.
Серж промолчал.
— Убежден, что, достигнув полной зрелости и умудрясь реальною жизнью, ты станешь судить иначе, — смягчаясь, сказал Евгений. — Свершать нелепости единственно ради того, чтобы совершить что-то, — несомнительное доказательство умственной ребячливости. Не так ли?
Сергей презрительно безмолвствовал.
— Опусти окошко — не выношу сквозняков, — раздраженно попросил старший брат.
— Изволь. А тебя попрошу не курить: у меня мигрень разыгрывается от этих дорогих сигар.
Он пожаловался жене, что им, как пушкинским Онегиным, все более овладевает охота к перемене мест. Настенька, прибегнув к ласковым хитростям, уговорила вернуться в Каймары, к недугующему Льву Николаевичу.
Начинался сентябрь, сухой и погожий, с легкими хрусткими утренниками и такою высокой, такой прозрачной синевою небес, что душа сладко маялась невнятной печалью, жаждою неопределенного счастья, тоскою по какой-то неведомой деятельности.
Пятого утром он отпросился у Настеньки в город и к обеду был уже в Казани.
Он не захотел останавливаться в городском доме тестя, а велел ехать в гостиницу Дворянского собрания, в тихий Петропавловский переулок.
Гостиница, окруженная сонными маленькими домиками, была почти безлюдна. Небритый припухший ротмистр — верно, ремонтер — встретил его на лестнице и, изысканно поклонившись, осведомился, не желает ли мосье сразиться по маленькой в бостон; Баратынский со столь же изысканным поклоном отвечал, что нет, не желает. Припухший ротмистр обиженно чмокнул и, кивнув уже с откровенной нахальностью, хлопнул дверью своего нумера.
Отобедав в гостиничной ресторации, он вышел прогуляться. Двор был пуст, лишь допотопный, но свежелакированный дормез горбился под раскидистой липой.
Он перекрестился на изящную махину Петра и Павла и спустился к Проломной.
Во втором этаже большого щербаковского дома продавали привезенных из Москвы птиц. В просторной темной комнате царила невообразимая кутерьма звуков: пенье, свист, щелканье и чиликанье перебивались бранчливыми выкриками покупателей и меланхолическими замечаньями знатоков, толпящихся у прилавка. Попугай с растрепанным перламутровым хвостом ругался дураком; ученый скворец то заливался по-соловьиному, то подражал флейтовым стонам и кошачьим воплям иволги. Средь всего этого содома невозмутимо сидел на перевернутом лукошке хозяин, щуплый мужичонка, и покуривал едчайшие корешки.
Он купил для маленькой Машеньки ярчайшую лимонную канарейку и, велев камердинеру снести ее в гостиницу, побрел переулком вверх.
Рассеянно озираясь и кланяясь полузнакомым барыням и купчихам, выходящим из модных магазинов, он дошел до подножья университетской горы и, отыскав тропку, памятную по прогулке с Перцовым, поднялся к полукруглой колоннаде и присел на обветшалую скамейку.
"Ераст был прав, — подумал он. — Год с небольшим, а не узнать фуксовского сада".