— О! — подхватил Фукс, благодарно кивая и изо всех сил удерживая распрыгавшуюся руку. — Я тавно, тавно интере-суйсь чи-ри… чи-ри-мисс! Они очь похож на наших финнов. Язык звучит совсем как чухонский. И опычай, опычай весьма похож! Бог Кереметь, который сошгли неплагодарный люди и который превратилсь ф теревья, — о, это очь, очь поэтично!
— Очень! — поддакнул Пушкин, любуясь стареньким профессором. — Прелестный народ! Особливо одна годовалая девочка. Бегает на карачках, как котенок, а во рту уже два зубка торчат. Баратынский, у твоей Машки зубки есть?
Они миновали каменный мост, украшенный массивными столбами и колоннадой, — Казань кончилась. Начиналась вольная дорога, с плавной незаметностью скатывающаяся в долгие степные балки — и резко, словно осердясь на свое податливое ротозейство, взбегающая по крутосклону.
— Стой, любезный, — приказал Баратынский, легонько толкнув в спину ямщика.
Дрожки остановились. Он соступил наземь, чтобы перейти в свою бричку, покорно следующую за наемной тройкой. Фукс привстал на сиденье, приветливо оборотил заношенный цилиндр дважды вокруг оси и глубоко поклонился.
— Что ж, прощай, друг Баратынский, — Пушкин спрыгнул с подношки и стал рядом с приятелем. — Экий ты верзила в сравненьи со мной, недоростком! — Он привстал на цыпочки и звучно, три раза расцеловал Евгения. — Женке мои поклоны, детям щелчки и безешки. Когда-то еще свидимся? — Он задумчиво покачал кудрями. — Судьба — огромная обезьяна, и ей дана полная воля. Кто посадит ее на цепь и заставит служить нам? Ну — счастия тебе…
Они поцеловались еще раз; Пушкин, подобрав полы шинели, влез на сиденье; ямщик свистнул по-разбойницки, — и тройка, весело пыля, закатилась вдаль.
Впереди была степь, роскошная в блеске осеннего солнца и колкого золота пересохших трав. Налево, к еще зеленой пойме Казанки, сбегал узкий проселок. Там, в часе езды на небыстрых перекормленных лошадях, ждали Каймары, обидчивая и заботливая Настенька, дом, полный детских голосов и ровной хозяйственной суеты.
— Пошел, — тихо приказал он молчаливому черемису.
— Прочти вслух, мон ами. Каракули несусветные. — Тесть протянул пухлое посланье приказчика.
В открытое окно доносилось протяжное скрипенье телег, выстраивающихся у ворот и въезжающих во двор.
Старик Энгельгардт прочно помнил, что в его подмосковной недавно числилось полтораста душ, разбитых на семьдесят пять тягол. "Недавно" понималось Львом Николаевичем протяженно — это могло быть и пять и двадцать лет тому. Погруженный в составленье мемуаров о своей ратной молодости, он сызнова переселился в бурные времена Екатерины и ее наследника; нынешняя обыденность представлялась ему скучным миражем. Московский дом был тих. Усыпительно жужжали мухи, осторожно потрескивали рассохшиеся половицы. Дочь Настенька рожала, добрела и во всем покорствовала отцу; дочь Сонечка хорошела и играла на старинных клавикордах. Зять прилежно читал, занимался деревенскими делами, переча редко и необидно. Правда, неисцельно недуговал сын Пьер, но содержался он в хорошей дорогой больнице и на далекой окраине, так что вспоминать о нем можно было нечасто.
Цифры "полтораста" и "семьдесят пять", круглые и кратные, укладывались в голове удобно, как пузатый разборный самовар в походном сундучке, обшитом телячьей кожей.
Меж тем по новой ревизской сказке в подмосковной числилось уже лишь сто осьмнадцать душ, и тягловых, способных что-то платить, оставалось не более пятидесяти. Зять говорил об этом и советовал сбавить оброк, дабы не разорить нищающих мужиков окончательно, — но старый Энгельгардт, погруженный в былое, рассеянно внимал голосам насущности.
Оброк, собираемый медью, меняемой затем инвалидом-приказчиком на ассигнации, представился Евгению длинною, от Муранова до Чернышевского переулка протянувшейся дорогой, вымощенной жидко поблескивающими медяками…
Он читал:
— "При сем препровождаю достального аброку до марта месица иядьсод пядьдесяд три рубли золотом;.." Достального — это, вероятно, он от слова "достать" произвел.
— Плут знаменитый, — благодушно молвил Энгельгардт.
— Вы же знаете, Лев Николаич, что приказчик отменно честный человек, бывший солдат ваш."…Осигнациями будет пядьсод рублей, а пядьдесяд рублей промену на них"" Это грабеж чистый! Простой народ никогда не ведает определенной цены ходячей монеты. Лаж растет непрерывно, и этим бессовестно пользуются менялы.
Лев Николаевич в знак согласия важно качнул массивною головою.
— "А исчо на свечи в Церкви дано шисьдесяд капеек, да Ферапонту Симову на толуб шешнадцать рублей: зима была дюже холодная, старик замерз сафсем…" Этот старик, кажется, тот искусник столяр, что с внуком мне березовый стол сработал?
— Не упомню, мон ами.
— "А исчо за починку колес в коляске один рупь и за отправку страховых и весовых семь рублей сорок пядь капеек…" Боже мой, каждая копеечка оговорена! Ручей из копеечек!
— Ну и что, mon fils? [136]
— любезно улыбаясь, вопросил тесть.— Сбавьте им оброк, дорогой Лев Николаич! Количество тягол уменьшилось, земля истощилась: суглинок, супесь.