— Гонит, гонит, милая. Догоняет, — еле слышно промолвил он. И, обняв жену крепче, сказал громко: — Нынче надо пораньше в Москву. Льву Николаичу вредна осенняя сырость.
В середине ноября пришла депеша о смерти Богдана Андреича. Но выехать на похороны он не смог: умирал старый Энгельгардт.
Лев Николаевич кротким помаваньем головы благословил рыдающих дочерей и сбившихся в стайку внуков; сморщив грубое костистое лицо, вперил в зятя мутнеющие глаза и выдавил:
— Сын…
И отошел, вытянувшись, как на смотру.
И было непонятно: то ли умирающий сподобил этим кровным именем зятя, то ли наказывал призреть несчастного своего Пьера.
Месяц они провели в доме покойного, в Чернышевском переулке. Но все здесь мучило и растравляло Настенькину память: столько ушедшей жизни чуялось в закоулках и комнатах просторного обиталища! Столько вздохов и навеки затихшего смеха, столько милых и щемящих сердце запахов еще веяло в его воздухе, что впору было задохнуться слабогрудой Настеньке. И он вывез ее в их новый дом на Спиридоновке.
Жена немного успокоилась наконец, и он позволил себе несколько отвлечься от кладбищенских разговоров и воспоминаний.
Редкие прохожие уклончиво прятали обындевелые глаза в воротники и шали. Пьяный мастеровой в растерзанной фризовой шинели вывалился из дымящегося трактира в переулок; испитое лицо мертвенно лиловело, тупым испугом чернели провалы глазниц… Возок проскрипел навстречу; поскользнувшийся коренник задержал бег гладких гнедых кобыл; в оконце глянуло прелестное женское лицо. Но снежным ветром ударило по стеклу; потемнели, запали блестящие очи, слились с мраком чудные черные волосы, — и почудилось, что белый череп насмешливо качнулся в темной глубине. Черный короб кареты, поворачивающей на Малую Бронную, стал вдруг похож на катафалк, и словно набитое опилками чучело торчал на запятках окоченелый лакей в треуголке… Унтер, морозно звеня шпорами, поспешил к Тверской, неподвижно глядя из-под разлатого кивера тусклыми, как свинцовые дробины, глазами.
— Догонит, — пробормотал он вслед истуканно вышагивающему унтеру.
У дымно освещенного подъезда Английского клуба он столкнулся с высаживающимся из саней Вяземским.
— Я лишь третьеводни из Петербурга, — говорил князь, ведя бывшего соседа под локоть. — Ну-с, как поживаете? Слышал, со славянистами нашими кровно стакнулись? Что ж, теплые ребята.
Князь колко взблеснул очками, седой вихор на его затылке воинственно дернулся.
— Мне дороги некоторые их мысли. Но этот задор, но недобрая крикливость… — возразил Баратынский, — Всякая исключительность претит мне. — Неожиданное раздражение медленно вскипало в его груди. — Россия много шире наших мерок и представлений о ней.
— О да! Но язвительная брань Чедаева…
— В ней, однако ж, тоже заключено нечто здравое; критический хлыст полезен не только литературе, но и…
Приятно полный, моложавый господин расторопно двинулся к ним, его голубые глаза увлажняла блуждающая улыбка.
— Позвольте напомнить о давнишнем знакомстве: у Всеволожского, в Петербурге; Яков Толстой, — любезно осклабляясь, посыпал он, но Вяземский, угрюмо насупясь, полуобнял своего собеседника и оттеснил его в сторону.
— Он шпион, — сказал князь. — Он второй Видок и живет постоянно в Париже. Оттуда он ежедень отсылает доносы на оставшихся в живых членов тайного общества и дружественных им людей. Не удивляйтесь, мон шер Баратынский: мы существуем в век самых разительных метаморфоз.
После ужина они перешли в угловую комнату, сумрачно освещаемую тремя нагорающими шандалами и багровыми отблесками камина. Князь примостился поближе к пламени, уперев в решетку длинные костлявые ноги и прихлебывая из бокала. Комната постепенно заполнялась; становилось тесно. Незанятой оставалась лишь канапка, обитая потертой кожей.
— Место Петра Яковлевича, — с почтительной усмешкой пояснил Вяземский.
Часы поверещали с минуту, сипло, по-стариковски откашлялись — и начали бить. При одиннадцатом ударе пронесся тихий шепот, и в каминную взошел юношески стройный, одетый по английской моде мужчина с маленькой портфелью под мышкой. Голая, бледная, как из полированной кости выточенная голова была надменно откинута, светлые глаза смотрели прямо и напряженно, проницая встречные лица и предметы скользящим, каким-то лунным взором.
"Он будет говорить; все они явились сюда ради этого, — подумал Евгений. — Зачем он говорит с ними? И для чего им слово Чаадаева?"
Он обвел глазами благоговейно примолкших аборигенов.
"Вот престарелый ветеран клоба, заплывший туком и равнодушьем; он продремал весь вечер и оживился лишь от толчка лакея: "Ваше сиятельство, кашка подана". Он силится разлепить веки, но все равно уснет после первой же фразы. А щеголь с нафабренными кавалерийскими усами? Он изменил нынче бильярду, дабы где-нибудь в Лебедяни похвастаться, что слышал и видел знаменитого безумца… А мы с князем? Какой мудростью можно изменить ход наших судеб? Ах, бедный, безумный мудрец Петр Яковлевич! Уйти, скорей уйти — такой стыд, такая жалость…"
Но Чаадаев уже заметил его и, улыбаясь приветливо и неподвижно, приблизился к его стулу.