– Я? Анечку? Нет, не убивал. Это Софа. Я почти уверен, что она. Не спала, притворялась спящей, а сама не спала. Она ревнивая. Или нет, не ревнивая – жадная. Я ей не нужен, но и отдать – никому не отдаст. И любовник ее позвонил, потребовал явиться, дескать, отчитаться о сделанном. До утра промурыжил.
Безумие мира, елочные игрушки навыворот, темной, внутренней стороной, которая скрыта под глянцем и блеском. И ужас, тихий ужас продолженной войны, ненастоящей, елочно-паркетной, с запахами свежих бумаг, кож и мандаринов, с тонким ароматом кофе, с горами мягких булок и сладких обещаний, с вершинами, что выстроились на горизонте в ряд. Манят-манят скалолаза, зовут. Дескать, что ж ты, Ефим, паразит этакий, медлишь? Вон там, за горизонтом, ждет тебя эдем-сад, где калачи на деревьях, реки медом и молоком, а лучше «Хенесси» коллекционным текут да по розовым камушкам креветочных панцирей.
И пахнет в саду-эдеме хорошо, и жизнь в нем счастлива, а если чего и случается, то гомеостаз не нарушает, потому как эдем сей современный, высоконаучный, с механизмами компенсации, в каковых сволочи – не просто сволочи, а дети природы-среды. Санитары райского леса.
Тошно-то как. И ведь сказать, что не видел, не замечал, не подозревал, – не скажешь. Все видел, от всего открещивался.
Так тебе и надо, оловянный солдатик, выросший в оловянного генерала. И гореть душе твоей бессмертной в камине совести, который плавит-плавит, и хорошо если совсем переплавит, вместе с памятью. Тогда не совестно будет смотреть в глаза Громову. И Анечку хоронить.
– Дашка где? – Ефим понял, что сейчас убьет. Не по просьбе, а просто потому, что оставить в живых эту мелкую мразь, какой бы полезной она ни была, неправильно. – Где Дашка? И Артюхин?
– Забрали. Его забрали, про нее не знаю. Не интересна. Случайный персонаж. Ты на рыжую запасть был должен. Умненькая и хорошенькая. Спец постельной разведки.
– Спокойно, Ефимка, найдем, – убежденности в голосе Громова нету, Ядвига вообще молчит, закостенела в ненависти. Нельзя ее отпускать. И оставлять наедине с Мариком – убьет ведь. И это неправильно, нельзя, чтобы она страдала. Нельзя.
– А он на кобылу запал… представляете, взял и запал на кобылу… костлявую, старую кобылу, – Марик захохотал дико, безумно. – Уродицу…
Оплеуха отрезвила.
– Софку ищите, – сказал он, глядя снизу вверх. – Или мамашу ее. Та еще стерва. Она дочурку видеть жаждала. У нее бумаги. Представляете, мы ждали, мы пасли, всех пасли. Артюхин-то записи изничтожил, но обещался передать. Как? Почтой или курьером, если не сам. Караулили. Не выкараулили. Потому что пришли не от него, а от нее, от той, про которую мы и не знали. А вы поторопитесь к Софочке, не то будет вам еще труп. База доказательная…
На кухне стол, на столе сахарница и безумный таракан, который шестиногой лошадью носится по кругу. Але-але-але-оп, прыжок, барьер, развевается грива и алый султан, месят копыта опилки арены, толпа аплодирует.
Сейчас раздадутся крики:
– Браво, браво!
И девочка в черной юбочке выскочит на арену. Цветы для маэстро, фокус удался.
Ричард Иванович щелчком убрал таракана, полотенцем смахнул с клеенки крошки, оставив подсохшее пятно от варенья – кроваво-красное, липкое и мерзкое, как человек, сидящий напротив.
Он сутулится, пытаясь казаться меньше, он кряхтит и прячет дрожащие руки под мышками, он садится боком и отворачивается, но лицо его – поплывшее виною, стертыми чертами и гневно встопорщенной бородкой – выдает эмоции.
– Вы не имеете права, – наконец произносит он. Суровые слова. Заезженные, смешные. Не работают, не впечатляют, порождают одно желание – вмазать по этой ухоженной физии, и еще раз, и бить, пока не станет лицо кроваво-красным, липким и бесформенным, как пятно от варенья на грязной скатерти.
– Имею. Вы себе не представляете, сколько я имею прав. А возможностей и того больше.
Дернулся. Верит? Ну да, всему верит, потому что испуган, а значит, пользоваться надо бы этим страхом, крутить и давить.
– Хотите, руку сломаю? – это вырвалось само собой, но по тому, как побелел, посерел Камелин, Ричард понял – в яблочко. – Вы ведь боитесь боли? Элька говорила, что вы из хорошей семьи. Интеллигентной. Жалко, конечно, что и там не без уродов, но детство, думаю, счастливым было. Хорошая школа, и простая, и музыкальная. На чем играете? Пианино? Фортепиано? Флейта?
– Г-гобой.
– Гобой? Солидно. А во дворе вас не любили, правильно? Маменькиным сынком считали, причем не безосновательно, бить били… или не били? Конечно нет, вы же всегда под опекою находились. А вдруг да упадете, вдруг поранитесь.
– Что вы…