Эта книга Бунина проникнута той же поэзией памяти и таким же поэтическим преображением действительности, как и роман «Жизнь Арсеньева». При выходе «Темных аллей» по-английски лондонский «Таймс» писал: «Как основные моменты, так и житейские детали прошлого он дает с такими остротой и мастерством, что порой, окружающая ныне жизнь кажется, в сравнении с им описываемым, ужасающе невыразительной. <…> Автор умеет внести благородство, широту видения и непреходящую значимость в то, что иначе бы выглядело всего лишь обыкновенной любовной историей»732
.Трагизм жизни, получающий в катастрофичности любви свое яркое выражение, присутствует и в других, не любовных, рассказах Бунина этого периода. Мы находим у него мотивы безнадежного одиночества человека и его «некомуникабельности» («Алексей Алексеевич»), непоправимой экзистенциальной обреченности личной жизни человека, о которую бессильно разбиваются любые оптимистические и прогрессистские теории с их утешающими абстракциями.
В последние годы Бунин всё острее ощущает оба полюса жизненной антиномии: ужас жизни и красоту жизни («две правды» в «Снах Чанга»). Чем сильнее этот ужас, тем пленительнее противостоящая ему красота, и чем сильнее очарование красотой, тем невыносимее представляется неизбежный конец. «Всё думаю о краткости и ужасах жизни, – записывает он в дневнике 18 декабря 1943 года. – До чего несчастны люди! И никто еще до сих пор не написал этого как следует!»733
. А в письме М. Алданову 2 сентября 1947 года пишет: «А чем я живу теперь "в высшем смысле слова”– об этом очень трудно говорить. Больше всего, кажется, чувствами и мыслями о том, чему как-то ни за что не верится, что кажется чудовищно-неправдоподобным, изумительным, невозможным, а между тем дьявольски-непреложным, – о том, что я живу как какой-нибудь тот, к которому вот-вот войдут в 4 ч. 45 м. утра и скажут: "Мужайтесь, час ваш настал"»734. (То же и в дневнике от 22.Х.1944 г.: «Холодная ночь, блеск синего Ориона. И скоро я никогда уже не буду этого видеть. Приговоренный к казни»735.Эту невозможность примириться со смертью мы находим уже и у раннего Бунина, она сопутствовала ему всегда. «И неужели в некий день всё это, мне уже столь близкое, привычное, дорогое, будет сразу у меня отнято? <…> Как этому поверить, как с этим примириться? Как постигнуть всю потрясающую жестокость и нелепость этого?» («Воды многие»)736
. В его записях находим и такую фразу: «Никто и никогда в мире не признавал смерть чем-то законным!»737. Но относительно «никто» Бунин ошибается. Он сам в августе 1917 года, в минуту возвышенного просветления писал в стихе «Где ты, угасшее светило»:И даже в том рассказе, который он заново отредактировал за несколько месяцев до смерти читаем: «Мы должны знать, что всё в этом непостижимом для нас мире непременно должно иметь какой-то смысл, какое-то высокое Божье намерение, направленное к тому, чтобы всё в этом мире "было хорошо” и что усердное исполнение этого Божьего намерения есть всегда наша заслуга перед Ним, а посему и радость, гордость» («Бернар»)738
.В этом контексте «должны знать», «должно иметь смысл» звучат более утвердительно, чем предположительно, но не есть ли всё это лишь художественная стилизация? Как глубоко жило в Бунине это чувство предназначения и высшего смысла рядом с противоположным ему чувством страха и отчаяния? На этот вопрос ответить трудно. Он и сам не мог бы ответить на него, обычным его состоянием было горькое «эпохе» сомнения.
Эти привычные для него мысли о смерти мы находим в рассказе «На извозчике», являющемся как бы запоздалым постскриптумом к рассказу «Господин из Сан-Франциско». Тут Бунин вступает в прямую полемику с толстовской «Смертью Ивана Ильича»: «’’Смерть Ивана Ильича’’… Неплохо написано, а в итоге все-таки ерунда. Ивану Ильичу ужасно было умирать, видите ли, потому что он как-то не так прожил жизнь. Нет, Лев Николаевич, как ее ни проживи, смерть всё равно несказанный ужас», – рассуждает герой рассказа739
и рассуждения эти почти дословно совпадают с дневниковыми записями самого Бунина. Толстовскому утешению Бунин противопоставляет здесь полное ничто, окончательное уничтожение: «Вот и опять нет на свете никакого Карцева (Карцев – скончавшийся накануне приятель героя рассказа. –