Тут и животная любовь-функция («Гость», «Кума»), и продажная «любовь» проститутки («Барышня Клара»), тут и возвышенное чувство обожания, чуждое плотского влечения («Натали») и притворная любовь-игра («Ривьера»), тут и любовь-сделка (как, например в первом неопубликованном варианте рассказа «Ривьера», озаглавленном «Отель на Антибском мысу», где героиня, дорогая содержанка, смотрит на всё вообще, на дорогой отель, на его парк, на сияющее под солнцем море, «на дымно-голубой далекий Эстрель», только как на обстановку для себя, для своих нарядов, завтраков, обедов)706
. Тут и любовь-вражда («Пароход "Саратов"» – где плотское влечение друг к другу сочетается с соперничеством характеров и взаимной душевной неприязнью), тут и любовь-близость, родственная и дружеская (как, например, в неопубликованной миниатюре «Спят в одной комнате брат и сестра»: сестра плачет и жалуется брату на свои беды, он стал утешать ее дружески и нежно, лег рядом, «и всё произошло само собой, с горячей, порывистой нежностью, счастьем и жалостью, горем. Самая прекрасная за всю жизнь любовь»707). Тут и любовь снисходительно-покровительственная («Лизок») и любовь-отчаяние («Памятный бал», «Зойка и Валерия», «Письма» – этот рассказ тоже еще не опубликован708), тут и любовь-колдов-ство («Железная шерсть»), и любовь как радостное опьянение («Качели», «В такую ночь»), и любовь-самозабвение («Холодная осень», «Иволга»), и любовь-жалость, неотделимая от нежности и сострадания («Таня», «Кавказ», «Руся», «Мадрид», «Три рубля») и т. д.Иногда две разновидности любви вдруг смешиваются одновременно, перебивая друг друга и переплетаясь в сложном контрапункте («отчего нельзя любить двух? <…>. За что так наказал меня Бог, за что дал сразу две любви, такие разные и такие страстные, такую мучительную красоту обожания Натали и такое телесное упоение Соней. <…> В том-то и была высшая радость, что я даже помыслить не смел о возможности поцеловать ее с теми же чувствами, с какими целовал вчера Соню!»709
). Этот контраст двух разновидностей любви и конфликт с общепринятой моралью ведет к трагедии.Но и сами разновидности чувства в свою очередь дробятся на еще более тонкие оттенки. Так, например, любовь-жалость в рассказе «Визитные карточки» странным (но понятным) образом сочетается с бесстыдством сладострастия, а нежность с «ненавистью страсти и любви»710
.В этом последнем рассказе (как и в цитировавшейся выше миниатюре «Спят в одной комнате») особенно ясно видно, что чем подробнее разрабатываются нюансы, тем больше становится разрыв с общепринятой моралью и тем понятнее «преступность» любви (преступление нормы, выход за рамки обыденности, о котором мы уже говорили в свое время). Эта аморальность для Бунина даже, можно сказать, есть некий признак подлинности, ибо обычная мораль оказывается, как и всё установленное людьми, условной схемой, в которую не укладывается стихия естественной жизни («живой жизни»). Интересно заметить, что чувство стыда и греха почти не встречается в рассказах Бунина (за редкими исключениями, как например, в рассказе «На постоялом дворе» – стыд юноши при первом соитии; через стыд здесь дается контраст романтической воображаемой любви и ее физиологической реальности).
Некая имморальность, а также некоторые недопустимые в русской литературе подробности – были причиной того, что многие из рассказов этого периода Бунин оставил неопубликованными711
.Впрочем, не только это было причиной. Сам Бунин, как мы уже указывали, был недоволен этими своими эротическими рассказами. Уменье писать об этом пришло лишь гораздо позже в нашу литературу…
Здесь можно было бы даже сформулировать некую закономерность: чем рискованнее описываемые подробности, тем бесстрастнее и «техничнее», как в научных книгах по медицине, должно быть описание, чтобы не перейти хрупкую грань, отделяющую искусство от порнографии. У Бунина же при этом слишком много волнения – до спазм в горле, до страстной дрожи. Именно художническая неудовлетворенность заставила Бунина прекратить эти свои опыты, а конечно же, не их «неприличие». Он возмущался «институтскими нравами» русской эмигрантской публики того времени, которой даже многие рассказы, включенные Буниным в сборник «Темные аллеи» показались рискованными (впоследствии советская цензура оказалась еще целомудреннее712
). Бунин считал, что как и для химика, для писателя не может быть ничего «нечистого», и что писатель имеет такое право на свободное изображение человеческого тела, какое всегда имели художники.