Даже такой отталкивающий персонаж, как Дениска, «новенький типик», «циничное животное», как говорит о нем Кузьма, образ, истолкованный советскими критиками как карикатура на революционера и на представителя нового поколения, изображен без сарказма и без иронии. Лишь при очень поверхностном чтении можно увидеть тут карикатуру. Скорбящим оком и с большой силой проникновения увиден и он. Достаточно посмотреть на портрет Дениски «с дешевым чемоданишко в руке, перевязанным веревкой», в старой поддевке, «видимо, очень тяжелой с обвисшими плечами» и т. д., или прочесть цветастое, колоритное и удивительное письмо Дениски к Тихону324
, к сожалению, сильно сокращенное (как и многое другое) при позднейших переизданиях повести, которую сам Бунин на долгое время325 возненавидел, чтоб увидеть, какова здесь глубина проникновения и перевоплощения. И сострадание, которое вдруг Тихон Красов испытывает к Дениске и его беспутному отцу («Нет, безбожно! Надо хоть маленько помочь делу, – сказал он, направляясь к станции», Пг. V. 51), – это сострадание самого Бунина. Точно так же и другой отрицательный персонаж – непутевый Егор Минаев («Веселый двор»), вечно голодный и больной, изображается Буниным со скрытым состраданием. Критики увидели сострадание в «Деревне» лишь там, где оно выражено наиболее открыто – в образе Молодой. Но совершенно неверно истолковывать этот образ (как это делают советские критики и вслед за ними некоторые западные) как символ России, как выражение красоты, добра и душевности русского народа и т. д. Образ этот принижен, заземлен, как и всё в повести, и очень далек от идеализации. Молодая туповата, равнодушна к чужой беде, поведение ее отличается той же неровностью и иррациональностью, что и у прочих. Красота ее пропадает зря, никем не оцененная, всеми поруганная – это придает ей характер жертвы и подчеркивает скотское отношение мужиков к женщине и их равнодушие к красоте. Но эта чисто физическая красота вовсе не дополняется в ней красотой духовной. Образ ее лишен скрытой глубины и многозначительности, свойственной символу.Свою иронию и гнев Бунин обращает не на мужиков, они для него все безвольные и бессознательные былинки в игре неведомых им гигантских сил, а на тех, кто этими мужиками спекулирует, на «прогрессивную» и либерально-демократическую интеллигенцию с ее обязательным «народолюбием», совершенно чуждую народу, далекую от него, не знающую народ и не понимающую его, но берущуюся решать его судьбу и определять его будущее. «Ведь вот газеты! До какой степени они изолгались перед русским обществом. И всё это делает русская интеллигенция. А попробуйте что-нибудь сказать о недостатках ее! Как? Интеллигенция, которая вынесла на своих плечах то-то и то-то и т. д.», – записывает он с гневом в своем дневнике, а при мысли о забитости и темноте народа восклицает: «От этого-то народа требуют мудрости, патриотизма, мессианства! О разбойники, негодяи!»326
Но это сострадание к народу совершенно иного качества, нежели народническое, оно соединено с пониманием того, что народ не только жертва своих условий жизни, но и творец этих условий и во многом сам их главный виновник.
Темнота и неприглядность русской деревни изображаются Буниным с беспощадной правдивостью, но в то же время с такой страстью, с таким страданием и с такой глубиной понимания, какой нет ни у кого из современных ему писателей. «Если бы я эту "икону”, эту Русь не любил, не видал, из-за чего же бы я так сходил с ума все эти годы, – запишет он позже в своем дневнике, – из-за чего страдал так беспрерывно, так люто? А ведь говорили, что я только ненавижу. И кто же? Те, которым, в сущности, было совершенно наплевать на народ, если только он не был поводом для проявления их прекрасных чувств, – и которого они не только не знали и не желали знать, но даже просто не замечали, как не замечали лиц извозчиков, на которых ездили в какое-нибудь Вольно-экономическое общество»327
.Столь поразившие русскую публику жестокие и часто отталкивающие сцены написаны с какой-то отчаянной и вызывающей бравадой самобичевания (вот тоже чисто русская черта – самоистязание и упоение своим страданием). Только русский мог осмелиться написать такое о России.
Разговоры о бунинской жестокости и «парнасской» холодности (причем мнения эти не раз высказывались не только русскими критиками, но и иностранными; например, Ренато Поджоли говорит о «художественном взгляде» Бунина как о «пыточном инквизиторском орудии, своего рода сверле»328
) – есть не что иное, как результат смешения художественного метода с эмоциональной настроенностью автора. Против такого смешения предупреждал в свое время Эйхенбаум, говоривший о «специфичности эмоций» эстетического восприятия. «…Область душевных эмоций, связанных с индивидуальностью как таковой, нейтрализуется, а возбуждается область эмоций иного порядка. <…> Нейтрализацию душевных эмоций я считаю основным эстетическим законом для искусств, пользующихся словом и живущих в воспроизведении»329.