На улице не было по-сибирски холодно. Может быть, весна, едва начавшаяся там, в Москве, добиралась уже и сюда; может быть, утих вчерашний ветер, а без ветра, да еще при солнце, мороз, как известно, в этих краях лишь в охотку. Но Никольский поежился: взглянув под ноги, он увидел жутковатую картину: в рваных трещинах, неживую, мерзлую почву. Так вот о чем среди ночи ему говорил Финкельмайер!.. Вчерашней вьюгой со старого, в язвах и струпьях тела сдернуло покрывало, сдунуло в степь – вон она, степь, за три дома лежит, распласталась, белесая, – и осталась тут, в городе, битая-перебитая, истоптанная, изъезженная и изрытая – истерзанная людским полчищем земля… И что ей весна? Ничего. Только вздох. Ни деревца, ни кустика, ни клумбочки – выбитая, будто плац, бесформенная площадь – некое уширение главной улицы, разбросанные тут и там строения – где кирпичное в три этажа, где безоконный гараж или склад, где оставшийся от глухомани времен волостных и уездных – детски-наивный портал и четыре почти еще вертикальных колонны, чуть дальше – они! прислониться щекою к родимым! – хрущевские дети, один к одному, выбегают на бровку дороги торцы крупноблочных, панельных, стандартных, типичных домов – живая действительность и воплощение наших мечтаний, от каждого по труду – каждому по углу.
А вот и забор. Восхитительно зеленый. Ни гадина-враг, ни ротозей-любопытный не достигнут ни слухом, ни взором за эту бдительную стену лихо пригнанных, без единой щелки бетонных плит, густо крашенных масляной зеленью. А вот и ворота – из железного сварного листовика. И они зеленые, только на створках, на самой середке, – по красной звезде. Мол, не простой у нас, не какой-то известный стране гигант индустрии, всякие там мартены и блюминги-слябинги, – мы, извольте заметить, – почтовый ящик! Видал звезды? Видал? А считай – не видал: так-то лучше. Молчи. Потому как завод номерной, то бишь очень секретный!.. Не беда, что полгорода ходит сквозь эти ворота, – каждый день туда и обратно; не беда, что другие полгорода ходит в такие ж ворота с такими же красными звездами, но только на синем фоне; и в общей сложности ходят в эти заводы все горожане – все! Но сие великая тайна есть, такая великая, что всех этих тысяч людей будто и не существует в природе. И когда на страницах газет и по радио и в кинохронике громко шумят об успехах трудящихся – не о них шумят; и когда журналист, залезая в конфликтное дело, осуждает местком и начальника цеха и требует справедливости – не для них ее требует. Потому как не знает о них никто в целом свете – ни о тех, которые в зеленом, ни о тех, которые в синем, не знает: секрет! Не положено знать, кто они, где они и чем заняты.
Но Никольский кое-что знал. Может быть, больше, чем сами работники зеленого. Номерной заводик выпускал и то и это – электронную, так сказать, фурнитуру, годную на все, начиная с транзистора и телевизора. Кое-какие мелочи сгодились и военным, и вот паршивенький температурный датчик стал секретной продукцией, а с ним стали секретными и весь завод и полгорода… Но любому из этой половины юрода было невдомек, да они и знать того не желали, кто из них работает ради самой могучей и самой мирной армии мира, а кто – ради автоматического жениного утюга. Правда, когда подворовывали с предприятия, знали, куда что приладить, ну, к примеру, моторчик для дыхалки рыбам в аквариуме или, допустим, пустую спиральку для змейгорынычева аппарата…
И другое Никольский знал: кое-что пойдет с завода для установки на экспортное оборудование, и придется ему, оборудованию, конкурировать, бедняге, там, в ужасающих условиях капитала, где все пропитано духом борьбы за рынки сбыта, борьбы за сверхприбыли и, соответственно, за потогонную производительность труда. Тут уж, понятно, если играть по этим жестоким и по самой своей сути чуждым нам волчьим законам, то надо, чтобы морду нам не набили, надо выдержать по всемирным стандартам и в их числе – до чего нехорошее слово! – по