До того, как за окном окончательно светает, на остановках разыгрываются трагические сцены. Поезд и так набит под завязку, но на станциях все равно стоят отчаявшиеся люди, которые имеют такое же право ехать на этом поезде, как и мы. Какая-то женщина бежит по перрону и кричит под окнами каждого купе, что ей очень надо, что у нее кто-то умирает, и она может не успеть, но даже тот, кто спешит к смертному одру, не может попасть в этот поезд, если у него не хватает физической силы. Рослый мужлан проталкивается в наше купе, оттесняет тех, кто стоит у дверей, он толкается лучше других и поэтому попадает в купе, и другого способа нет.
В Ганновере много народу выходит, заходят люди с мешками картошки. Они тащат мешки прямо по ногам стоящих, распространяя запах земли и осени. Вошедшие закидывают мешки на багажные полки, оттуда прямо на голову сидящим сыпется земля. Мужчины и женщины вытирают пот со лба и рассказывают о трагедии, картофельной трагедии, которая случилась только что.
Одна женщина из Гамбурга поехала в Целле с четырьмя пустыми мешками и тележкой и после четырех дней беспрестанных усилий смогла наполнить эти мешки, попрошайничая у крестьян в окрестностях Целле, собрала остатки сил и кое-как дотащила мешки до станции. Она добралась туда, и ее лицо сияло от радости, она вытерла пот со лба и перемазалась землей. У нее все получилось. Она сделала то, что удавалось не всем, на что не у всех хватало сил: смогла набрать картошки на зиму для своей голодающей семьи. И вот она стоит на станции в Целле, довольная собой и этими четырьмя днями, и думает о том, с какой радостью ее встретят домашние. Она еще не знает, что подобна Сизифу, бесконечно толкающему камень в гору, – вскоре камень сорвется и рухнет вниз. Потому что у нее есть и мешки, и тележки, и сильные руки, но она не сможет сесть со всем этим добром ни в один поезд. Невозможно сесть в немецкий поезд с четырьмя мешками картошки. С двумя – еще куда ни шло, если умеешь за себя постоять. Она целый день стоит на перроне в ожидании пустого поезда, поезда, в который поместится все ее состояние, но такой поезд не приходит, и бывалые говорят ей, что таких поездов не будет и завтра, что таких поездов вообще не бывает. Постепенно она приходит в отчаяние. Ей любой ценой надо попасть домой, она и так уже слишком долго отсутствует, а пешком из Целле в Гамбург не доберешься. И сейчас она сидит где-то в этом поезде, скорбная, безнадежно усталая старая женщина с одним мешком картошки на полке, а еще три и драгоценную тележку ей пришлось оставить на перроне в Целле.
Купе забито картошкой, пахнет осенней сыростью, на каждой остановке в вагон пытаются войти люди. Некоторым это удается, и вновь вошедшие рассказывают, что люди сидят не только в тамбурах, но и в переходах между вагонами. Через какое-то время по потолку раздается глухой стук замерзших ног – да, люди залезают даже на крышу. В купе невыносимо жарко. Я делюсь своими засохшими бутербродами с Герхардом. Кто-то поднимает окно, и тут из ниоткуда возникает маленькая ручка и хватается за край, как будто в сюрреалистическом кино. Стоящий передо мной мальчик сомневается, что это рука, но другой бьется с ним об заклад на сигарету союзников, что это самая настоящая рука. Фома неверующий протягивает руку, дотрагивается до тыльной стороны ладони, нажимает – и правда, настоящая рука. Просто женщина едет на корточках на подножке и держится одной рукой за окно.
На Люнебургскую пустошь падает первый осенний снег, и те, кто спускаются с крыши и переползают с буферов, умоляя впустить их в вагон, белы как вата. Смеркается, несколько торговцев с черного рынка в купе обмениваются сигарами и доверительными многозначительными взглядами. Мы приближаемся к Гамбургу, и Герхард приходит в волнение. Он уже не верит, что доберется до Америки. В Америку можно верить, находясь в сутках пути от Гамбурга. Он знает, что корабли туда не ходят, но еще не признался себе в этом. А мне нельзя с вами в Швецию? А что я? А я могу только смотреть на грязные мешки с картошкой на полках, не в силах произнести ни слова, молчать и испытывать муки совести.
В Гамбург мы прибываем с опозданием на четыре часа или двести тридцать минут, если говорить на языке инфляции. Холодно, снег, ветер. Снег падает на руины и грязные груды битого кирпича, на девушек с улицы Репербан[40]
, изголодавшихся не по любви, а просто изголодавшихся. Снег падает на ленивые каналы, где под пленкой жирной нефти спят затопленные баржи. Какое-то время мы с Герхардом идем по холоду, а потом нам приходится расстаться перед отелем с вывеской «No german civilians»[41]. Я войду во вращающиеся двери, пройду в столовую с бокалами и белыми скатертями, сценой и музыкантами, играющими по вечерам «Сказки Гофмана». Лягу спать в мягкую постель в теплом номере, где есть горячая и холодная вода. А Герхард Блюме уйдет в гамбургскую ночь. Даже не повернет в сторону порта. К чертям собачьим этот порт, нечего там делать.Литература и страдание