Никогда не возвращайтесь в те места, где были счастливы или несчастны, велика вероятность встретить там себя самого. И вряд ли вам понравится это свидание. Войти в ту же Влтаву можно только за тем, чтобы утонуть. По началу встречи Эла была в ужасе, откровенно говоря. Потому что легко и удобно ненавидеть человека, который крепко поднасрал тебе трусостью сто лет назад, но попробуй поненавидь его, когда вот он, стоит рядом, глазами сияет, «я рад!». Но это же Ян, он быстро набрал очки до прежнего левела… В панике хотела сбежать, едва лишь его увидела, но сил хватило только рявкнуть на них обоих и за дверь выскочить, а там уже ноги отказали до слабости. Пока же стояла, хватала воздух ртом, он ее и настиг. Тактичности и деликатности Грушецкому от природы не выдали, хотя он и считает себя таковым — отсюда и проблемы. Сперва заехал под ложечку, потом добил в висок своим «прости и спасибо». Прости и спасибо, вашу ж мать! Изящней оформить равнодушие невозможно. Хотя… разве она ждала чего-то еще? Через пять минут ненавидела его уже, как родного, будто вчера расстались. Больнее всего, что и был родным — несмотря на то, что сука трусливая. Нет, это уметь надо: встретил десять лет спустя только затем, чтоб повторно проститься! С благодарностью, заметим, проститься, не как-нибудь… Перейдя за мост, перестала для себя оправдываться, что это ветер и ночь в лицо — нет, рыдала злыми слезами. Шла и рыдала вдоль всей мостовой скульптурной галереи. Это его равнодушие куда хуже прямого физического удара. Скотина. Не помнила уже, как прикасался, что говорил, каков был на вкус, не говоря уже о постели, но попал своими «извинениями» в самое нежное, незащищенное. Ну вот зачем ему это нужно — раз за разом ножик поворачивать у нее в кишках? За что мир так несправедлив к ней, что сталкивает с ним снова и снова? Просто чтобы напомнить: как была нелюбима — так и осталась, пожизненное клеймо. С набережной свернула в узкую улочку, в проходной двор за Танцующим домом, стремясь просто сбежать от толпы, среди людей было больно как никогда, и слабое сияние, расходящееся от них, слепило без того раздраженные глаза. В тупике облегченно привалилась к стене, зажмурилась, заревела в голос. Простучали шаги в двор, какие-то руки теребили ее за рукав, за плечи, кто-то бормотал молодым голосом:
— Пани, что с вами? Пани, вам врача? Пани, что с вами?!
И это вызвало бешеную, безумную ярость, взорвавшуюся в ней кипящей лавой — ярость к себе самой за никчемность и злость на то, что смеют ее тревожить в момент умирания, такого острого снова, как будто не было ни фармакологии, ни десяти лет терапии, ничего, ничего… только снова мгновенная смерть через нелюбовь. И она отмахивалась, стараясь не глядеть, видя сквозь залитые слезами ресницы, что пристающая, говорящая молода, рыжие волосы, веснушки, отталкивала ее:
— Да уйдите же. Оставьте меня в покое! Прочь идите! Не ваше дело! Уйдите, кому говорю!
Потом, когда боль перешла пик и взорвалась в висках, сжав голову особенно плотно, Эла ухватилась за что-то — за чью-то руку — и, падая, потеряла сознание.
Шею ломило, ломило голову.
Сколько времени прошло до того, как она пришла в себя, кто ж его знает. Глухая ночь была в Праге. С трудом села, ощущая, что промерзла до костей. Болело правое бедро, которым сильно ударилась, ни руки, ни ноги не гнулись толком.
А рядом лежало кулем, не шевелясь, нечто.
Та самая, с рыжими хвостиками, холодная уже.
Эльжбета засунула себе кулак в рот, чтобы не кричать, отползла от мертвой, пока спиной не уперлась в мусорный бак, кое-как встала, прихрамывая, бросилась из подворотни.
Телефон был, но звонить по нему теперь уже никак нельзя.
Про третью она ему не сказала, Новак бы не понял. Верней, Новак именно и понял бы. Но вдруг Эла осознала, что ей этого не хотелось. С Магдой дело обстояло и того хуже. Она ведь отделила маковые зерна от грязи, да. Но маковые зерна Праги содержали чистую смерть. И если с первыми двумя покойницами можно было позволить убедить себя, что она не при чем, с третьей это не удавалось никак. Потому что до сих пор ощущала в руках конвульсию чужой остановленной жизни, пусть даже и остановленной по неосторожности.
Эла сидела на постели, завернувшись в одеяло. На простыне перед ней лежали желтоватые листочки бумаги, исписанные старческим почерком. Есть не хотелось. Зато постоянно хотелось пить, глаза, язык, горло пересыхали мгновенно. Прозрение не вмещалось в отведенную для него часть рассудка и грозило заполнить ее целиком, а это чревато саморазрушением. Следовало любой ценой не дать правде выйти из-под контроля. Для этого надо все разложить по полочкам, на все наклеить ярлык.
Как ты живешь, ты же все анализируешь? — спрашивал ее обычно дядя Карел. Дядя Карле, я не живу, а мучаюсь — и теперь это было в большей степени правдой, чем когда-либо.
Мощный аналитический ум может стать проклятием, когда есть вещи, которые ты не хочешь о себе знать, машинка-то работает при любых обстоятельствах. А теперь все складывалось одно к одному.