…В тот вечер августа я ищу ее по квартире, зову «Ма-а-ам!», открываю дверь из освещенной прихожей в темную комнату. Желтый квадрат света на полу, словно подставка для фигурки мамы на коленях – такое положение называется «молиться», мне стыдно, что помешала, и лохматая «змея» косы на маминой спине кажется сердитой.
Вы с братом рождаетесь двадцать шестого августа, презрев сроки, пощадив маму, или почему-то еще, не знаю.
…Меня приводят к двери палаты, где лежит мама.
Вижу, какое уставшее у нее лицо.
Вспоминаю всякие разговоры-сомнения о том, сколько детей в животе – один или двое.
«Один?» – молча спрашиваю я маму, оттопырив от кулачка указательный палец.
«Двое», – отвечает молча же мама, чуть приподняв кисть с отогнутыми указательным и средним.
Киваю в ответ, она слабо улыбается – нас двое взрослых в этой семье – так ощущаю – и у нас родилось двое малышей.
«Семимесячные», – шелестит слово, задевая мне щеку всякий раз.
«Кило-семьсот-и-кило-девятьсот», – запоминаю ваш с братом вес, ведь соседи будут спрашивать, а я – большая, должна знать.
Вес очень мал, и вас отвозят в больницу «Институт акушерства и педиатрии» – я выучиваю сложное и непонятное это название, – помещают в кювезы – «под колпак» – говорит мама – для выхаживания.
Слово «кювезы» тревожит меня, напоминая слово «арбузы». «Огонечки, – вызываю в памяти заслон образа, – огонечки».
Откуда-то появляется папа. Выглядит взволнованным и виноватым. Стараюсь не смотреть на него, не смотреть…
Мама в больнице, папе поручают пойти в ЗАГС (что за закс, – думаю я) и записать имена детей – Кирилл и Ксения.
Ксения – так зовут мамину маму – надо же, я и не знала, думала ее зовут «Бабушкаксеня».
А Кирилл – просто красивое имя.
Маме хочется, чтобы ваши имена начинались на одну букву.
«Наверное, – думаю я, – ей хочется, чтобы им было одинаково хорошо».
Не получается одинаково хорошо. Получается по-разному плохо.
Ты – Ксения – рождаешься с большим, чем у брата, весом, но идешь второй, и акушерка, не ожидавшая ничего, кроме последа, роняет тебя на поддон – родовая травма.
Кирилл все никак не начинает дышать сам, плохо набирает вес, а ты вроде бы хорошо справляешься с задачей выжить, но тут счет снова выравнивается:
когда вас – голубоватой бледности Кирилла и розовенькую тебя – везут домой, обложив грелками с горячей водой, то один из резиновых горячих пузырей вдруг лопается, и горячая вода заливает тебе ножку. Ожог.
Очень сильный, ведь вода горяча, ножка мала, кожа тонка.
Ожог под коленкой – накладывают шину, иначе кожа будет сминаться, а не заживать.
Смотрю на спящую после перевязки и укола крошечную девочку в кроватке и думаю: «Кукла-младенец, и кто-то играет с ней в больничку – забинтовал ножку».
Ожог долго не заживает. Перевязки, присыпки… Потом, наконец, сформировался рубец – словно кто-то жестоко защелкнул кожу широкоротым капканом сзади – от щиколотки до середины бедра.
Длинный грубый шрам рос вместе с тобой. Правая нога никак не поспевала вырасти на ту же длину, что левая.
Левая ножка замечательно стройна – хорошего рисунка мускулы, тонкая щиколотка. А вид правой – с грубым веревочным крестом шрама, жадно сожравшим кожу и часть мышц – заставляет меня отводить взгляд.
Тот черный ботинок, наверное, попал бы тебе по ножке…
Эти векторы несостоявшихся ударов все равно каким-то подло неотменимым образом достигают меченой точки, даже если задавший вектор раскаялся и пожалел.
Я хотя бы могу уклоняться от того воспоминания – «огонечки, огонечки», «кто-то играет в больничку» – а тебе приходится терпеть боль и быть той, кем играют «в больничку».
Мама, пожелавшая наречь еле выживающих вас красивыми редкими именами, именами на одну букву…
мама, желавшая вам равности благословений…
мама, враставшая коленями в пол: «Господи, оставь мне моих детей! Буду служить Тебе всю жизнь, только оставь в живых моих детей»…
мама не могла тогда знать, что синеглазый ангелок Кириллушка,
умиравший в младенчестве по нескольку раз на дню, в четырнадцать уколется о героиновую иглу, шагнет в мир, куда не долетает удар черным ботинком, и присягнет на верность стране вечных грез, оплачивая свое гражданство в ней стремительно ветшающей плотью и бредящей кровью.
А и знала бы – разве б отпустила? Мать – всегда слишком мать, чтобы думать об отвлеченном благе для младенца.
«Я сама для него – благо!» – так вопит все ее существо, и есть ли голоса, что пробьются сквозь такой шум…
Любимая книга в Библии – Книга екклезиаста. У раввинов она называется «Книга Коэлет». Одна фраза оттуда впечаталась в меня сразу: «Доброе имя лучше дорогой масти, и день смерти – дня рождения».
Помню, прочитала эти слова и уяснила для себя: «Если бы мне сказали: выбирай – ты хочешь рождаться или нет, – я бы сказала: „Нет“».
Но нас никто, никто не спрашивает…
…У дальних знакомых сын семи лет, в инвалидной колясочке. Перенес несколько операций на кистях рук – чтобы как-то мог ими владеть, по-крупному что-то исправить – невозможно. Мальчик даже сидит плоховато.