Я вспоминал наши с тобой споры, Марта, о целесообразности взять щенка домой, когда ты буквально давилась словами, доказывая мне, что нам просто необходим новый житель. Житель, который будет грызть твои туфли, будет пачкать обои и пол, который начнет будить тебя и меня по утрам тогда, когда мы явно не готовы просыпаться.
— Мы будем выгуливать его по очереди.
— Марта, я и так сплю по пять часов. Я не могу спать еще меньше.
— Тогда его буду выгуливать я, когда тебе надо на работу, а в остальные дни будешь выгуливать ты.
Я смотрел на тебя молча, не зная, что ответить.
Примерно так я сейчас глядел на Чака, чьего появления я совсем не ждал и не хотел. Я мог бы и впрямь оставить его Сэму. В конце концов, о кличке, я уверен (я почти уверен), он пошутил. Но вдруг я заметил в Чакки интересную и едва ли объяснимую вещь: он привязался ко мне чуть ли не с первых секунд встречи — стоило мне крикнуть ему, и он уже, путаясь в длинных худых лапах и раздувая парусами гигантские уши, летел на мой зов. С нами, дорогая моя Марта, произошло тоже самое: неожиданное, малоприятное столкновение, рука помощи с моей стороны, недоверие — с твоей, и вот буквально в тот же день неожиданно для самих себя мы влюблены и неразлучны.
Я вовсе не хочу сказать, что жалел сейчас о наших разногласиях. Как и прежде, я уверен, что тогда у нас не было ресурсов, а следовательно, и права — морального, этического, да какого угодно — взваливать на себя ответственность за чью-то судьбу: кошки, собаки или человеческого детеныша. Мы сами являлись неокрепшими организмами, чья жизнь подвергается каждый день сотням, тысячам опасностей. В свете этих размышлений я все сильнее поражался тому, как другие люди решаются на большие семьи. Что это — безответственность или храбрость?
Марта, ты часто говорила, что твоя мать хотела сделать аборт и рассказала тебе об этом впоследствии. Тебе, своему единственному ребенку, едва ли понимающему весь многотонный пласт родительских проблем, она признавалась в беспрекословной любви и в тоже время в пожизненном отвращении.
Пока ты была маленькой, она много плакала возле твоей кровати и до исступления сожалела, что не убила тебя зародышем, потому что вам двоим было трудно — и ей, и тебе. Ты родилась и будто бы загубила сразу двоих. Ты и твоя еще довольно молодая мама страдали вместе: она, потому что ни от кого не получала ни помощи, ни поддержки; ты, потому что не понимала, что вообще происходит, и почему мама плачет.
Когда же ты выросла и превратилась в юную женщину, твоя мать запела новую песню о том, как важно и необходимо удачно выйти замуж. К этому моменту она перестала называть тебя «ошибкой молодости» и уже гордо величала во всеуслышание «любимой доченькой» и «главным достижением в своей жизни». Под словом «удачно» она понимала в принципе любого мужчину не младше восемнадцати и не старше восьмидесяти лет, которого она назовет законным зятем. Но, что примечательно, ни один из возможных зятьев ей так никогда не пришелся по нраву.
Возможно, это и было фамильным проклятием, которым в последние годы твоя мать объясняла семейные неурядицы. Ее склонность к мистицизму ты, Марта, принимала со скепсисом и снисхождением, стараясь максимально отгородиться ото всего, что прививали тебе почти насильно. И все-таки во многих моментах я видел ту неизбежность, которая часто подстерегает кровных родственников, выросших под одной крышей, когда младшее поколение незаметно начинает копировать повадки стариков. Не всегда это можно отметить и зафиксировать общими фразами, убеждениями, жестами, но копия получается ужасно похожей, чем-то неуловимым, а оттого зловещим — так же я наблюдал, как день ото дня нахожу в тебе материнские черты, что не могло меня радовать, ибо, без ведомой причины, мы обоюдно разонравилась друг другу еще до личного знакомства, а после него только укрепились во мнении.
Собственно, ничего плохого ни я ей, ни она мне не сделали. Но я для нее был и остался «сукиным сыном», а она была и осталась для меня твоей матерью, Марта, с которой я предпочитал по возможности не общаться и никак не называть.
И если твои детские воспоминания болели неизлечимыми травмами и почти стыдом за то, что ты посмела родиться, то из уст твоей матери я слушал исключительно о великом женском подвиге и невосполнимой жертве материнства.
— Мужчинам этого не понять, — говорила она мне с лукавой улыбкой, когда ты однажды вышла из кухни ответить на звонок. — По сути, любить и страдать, как Иисус, может только женщина. Потому что любовь — это страдание.
— Иисус был мужчиной, — заметил я и удивился, как она не отвесила мне подзатыльник.
Только посмотрела вопиюще надменно и снова улыбнулась.