В таких случаях Проня, сорвав со спицы неказистый картузишко и нахлобучив его на взлохмаченную, никогда не чесанную голову, пулей бросался вон из избы на улицу. Он спасался бегством от нудных бабьих причетов и затем долго шатался по сонным улицам и переулкам, погруженный в горькие думы. У него останавливалось похолодевшее сердце при мысли о том, что сейчас страда: Арине может взбрести в башку отправиться на Пвшню полюбоваться собственной пшеницей. А ведь это могло статься каждый божий день, каждый час, каждую минуту! Вот тогда-то уж ее не уймешь, не объедешь никакими уговорами, вот тогда-то придется признаваться Проне во всем, выкладывать жене всю правду!
Шутка сказать — сознаться перед Ариной в потере собственной полосы! Проня знал, что на это у него не хватит ни сил, ни смелости. И после мучительных раздумий он решил, если полоса так и не будет найдена, постараться не пускать жену на пашню, а самому каждый день уходить в поле и, возвращаясь к вечеру, хвалиться перед неразумной старухой на редкость хорошим хлебом, который того и гляди поспеет!
Проня так и делал. Врал каждый вечер Арине о добром хлебе.
В один из таких вечеров Проня, вконец истерзанный горькими размышлениями о потерянной полосе, выкрал из подполья припрятанную старухой сороковку горькой и залпом выпил ее, уединясь в чулане. Захмелев и несколько успокоившись, Проня ушел со двора, а затем долго кружился на бесприютном гумне, пересчитывая в беспорядке валявшиеся колесные спицы. За этим занятием и застал Проню проходивший мимо Роман. Было светло от полной луны, поднявшейся над хутором.
— Здорово, дядя Прокопий! Ты чего это тут колдуешь? — сказал Роман, свернув с дороги на гумно.
— А, это ты, Роман Егорыч?! Да это я так, по нужде вышел. Хозяйство! За ним догляд нужен…— бессвязно забормотал Проня.
— Ну как, дядя Прокопий, живем?
— Ничего, слава богу. Ничего. Живем не тужим.
— Тогда порядок.
— Порядок порядком, кабы беды одной не было,..
— Это что опять у тебя за беда? — участливо спросил Роман.
— Лучше не спрашивай…— сказал с горьким вздохом Проня.
— А все же? — допытывался Роман.
— Не знаю, как и сказать! Грех — утаить, совестно открыться…
— А ты — как на духу. Все останется между нами — могила!
Подумав, почесав затылок, Проня сказал, переходя на полушепот:
— Слушай, Роман Егорыч! Сделай ты таку божеску милость. Откройся мне, ради бога. Не утаи.
— Что такое, дядя Прокопий? Мне не в чем таиться перед тобой. Сказывай — в чем дело.
— Богом прошу. Не утаи… Я вот с горя даже хватил маленько. А как не хватишь? Ведь у меня все сердце по ней изболело. Разве мне ее, кровную, не жаль? Разве я не хозяин ей? Скажи мне по чести, молю тебя богом, не видал ты ее?
— Кого, дядя Прокопий? Ничего не пойму…
— Ну, ее самую — мою полосу.
— Твою полосу?!
— Мою. Собственную! Ту, которую, стало быть, я весной сеял.
— Ах, вот ты о чем! — понял наконец Роман. И поняв, все припомнил. Припомнил, как копошился весной Проня вместе с Муратбеком там, на маленьком островке своей жнивы, как посмеивались над ним ребята, да и сам Роман не раз пытался перетянуть Проню в артель. И, вспомнив об этом, Роман тотчас же догадался о проделке ребят. Это они наверняка запахали межу, умолчав о рискованной шутке. И вот теперь, когда над огромным массивом колхозного поля заколосилась пшеница и слилась с пшеницей, выросшей на участке Прони, трудно, конечно, отыскать мужику в сплошном разливе хлебов бывшую свою полосу. Роману все было ясно. Однако. рассказывать об этом Проне он сейчас не хотел, а успокоил старика:
— Ну, это все ерунда, дядя Прокопий. Ты не горюй. Никуда твоя полоса не денется. Придет время — найдем. Слово даю — отыщем.
Сказано это было так, что у Прони тотчас же как рукой сняло всю его горькую боль. Старик поверил Роману, понял, что он его в обиду не даст и без хлеба не оставит.
Обменявшись на прощание с председателем артели крепким рукопожатием, Проня вернулся домой. Вошел он и избу уже без опасливой настороженности, уверенно: нарочно, без всякой к тому нужды, шумно шар-кил по земляному полу опорками, кряхтел, ворчливо бормотал что-то, гремя в кути заслонкой, и все это только дли того, чтобы показать проснувшейся на печи Арине, что он ее ничуть не боится.
Всех однолошадников артели «Сотрудник револю-ции» по распоряжению Иннокентия Окатова, как и во время посевв, так и в дни сенокоса, сбили в одну бригаду. Им дали старую никулинскую сенокосилку с погнутой рамой, а под сенокосное угодье отвели гнилое Кашкарлинское урочище. Трапы в этом урочище были буйные,
местами превышали рост человека, а местами поднимались подобно камышам, В которых впору было прятаться всаднику. Сена тут в прежнюю пору накашивали зажиточные мужики помногу и затем продавали его заезжим скотопромышленникам, избегая кормить этим сеном собственный скот, так как и лошади и коровы почему-то ели кашкарлинское сено неохотно, худея при этом и теряя в весе.