«… Баня дала нам выжить в ту зиму – самую тяжелую зиму сорок первого. Холодно было сильно, мы не привыкли к такой зиме, а вот снегу совсем мало было. Овец совхозных пастись выгоняли всю зиму, они ходили по степи и копытили, сено на корню подъедали. А мы кизяка заготовили много и дров тоже, и папа паёк получал, худо-бедно жили: в тепле, в этой самой баньке. Вечерами мама забиралась на наш с Фридой топчан, прямо напротив печки, которую папа сложил из плитняка местного и обломков кирпича, и рассказывала нам истории на нашем языке. Когда сказки, а когда из Евангелия – всё у меня перемешалось. То Гретель и Гензель прячутся в пряничном домике в тёмном лесу, то четвёртый мудрец, отбившийся от трёх других, тридцать лет ищет Иисуса, чтобы Ему поклониться, а мы слушаем все – даже папа – и на огонь сморим, как кизяки горят. Так и перезимовали. Рождество отметили тихо, мама песни пела вполголоса, и отец даже подпевал, на Пасху осмелели настолько, что собрались вместе, во дворе у тётки Марты – той самой, у которой дядю Готлиба тогда, в дороге… Ну, все наши, кто зиму пережил и в Красные Камни был определён на поселение. А сколько нас было? Человек двадцать, наверное, если с детьми считать. Марта тогда жила на самом краю села, в завалюшке, домике брошенном. Отец ещё осенью приходил помогать ей этот домик к зиме подготовить. Стена там ещё одна была совсем кривая, так наши мужики брёвнами её подпёрли, чтоб не упала, и когда ветер был, она, стена эта, шевелилась и скрипела, будто плакала. Вот у тётки Марты, на отшибе, и собрались на Пасху сорок второго, да…»
Берта Яковлевна умолкла, глядя в огонь и улыбаясь. Коля шевельнул палкой дрова, те затрещали, стрельнули искрами в небо, и наша рассказчица встрепенулась, продолжила.
«Тётка Марта придумала, что у неё день рождения, вот и позвала всех. А когда собрались, достала невесть как сохранившийся песенник с молитвами. После службы строго наказала всем, чтоб никому не говорили, а если надо кого отпеть или крестить, то она готова это делать, потому что кому-то же надо? Все тогда разошлись счастливые, будто дома побывали, да…
Да только счастье наше, нойманновское, длилось недолго. Только мы в баньке обустроились и перезимовали, как хозяин, дядя Вася, выгнал нас оттуда, аккурат после Пасхи. Бумагу принёс от коменданта, у которого все мы отмечались раз в неделю, что нам надел земли даётся на окраине: всё, мол, идите и там стройтесь. Отец в комендатуру бросился, а там руками разводят, говорят: приказ такой – селить отдельно. И снова всё лето ушло на труды. Отец ведь ещё и на станции работал, а по вечерам землянку копали, одну на двоих с семьёй дяди Отто. Мы с Фридой кизяк сушили, мама устроилась на пилораму и оттуда приносила обрезки досок всякие – вместо зарплаты – так за лето и построились, кое-как успели до холодов. Печку такую же сложили, как в бане, даже лучше; отец говорил, что печка в доме – главное, особенно, если в Сибири живёшь.
Только справили новоселье, только мама договорилась, чтобы Фрида в школу начала ходить, как грянула мобилизация – всех мужчин-немцев обязали явиться на призывные пункты с вещами. Помню этот октябрь очень хорошо: холодно было и дождливо, на входе в нашу землянку лужа образовалась, отец принёс большой камень, положил его в эту лужу; это, сказал, последнее, что я могу сделать для вас, завтра меня увозят в «трудовую армию». Мама в слёзы: «Какая армия? Мы же немцы, нам в армию нельзя!» Отец говорит: «Это воевать нам нельзя. А работать можно и нужно, чтобы Гитлера разбить. Собери мне, Фрида, вещмешок, а продуктов не надо: продукты вам нужнее, а я как-нибудь прокормлюсь».
Утром рано я проснулась в полумраке – кто-то меня целует и щетиной колет; испугалась, заплакала, а голос в темноте смеётся: «Доченька, это я, папа. Я ухожу на фронт трудовой. Это ненадолго, вот скоро война кончится, и я вернусь». И прижимает меня к себе крепко, а я носом уткнулась в его фуфайку, и слёзы текут у меня по щекам… Я этот запах старой фуфайки отцовской помню до сих пор – лицо его забыла, а запах помню. Кажется, сейчас закрою глаза – и вот он, рядом. Я ведь его с тех пор больше и не видела, не вернулся он с того «трудового фронта»».
Туман прибил дым к поляне, где мы сидели у костра, защипал в глазах у всех троих. Берта Яковлевна и не скрывала слёз, всё смотрела в угли, словно они подсказывали ей ту далёкую историю про семью Нойманнов, обычную семью советских немцев, которым посчастливилось жить в самой лучшей стране мира. Слёзы текли по морщинистым щекам, а голос оставался прежним – ровным, сильным, уверенным. Голос хрониста, диктующего своему помощнику рассказ о событиях. Вот тогда я впервые подумал: как жаль, что я не записываю эту историю на диктофон.