Лицо удлиненное, чуть заострившийся подбородок. Бледное. Скуластое. Всегда тщательно выбрит. Уши немного торчат.
Нос прямой. (Но не уверен.)
Волосы русые, гладкие. Расчесаны на пробор.
Цвет глаз не помню.
Теперь, если мы встречались в столовой, он тоже делал сверток — «Для вашего Дельфа». Мы не выходили за пределы собачьей темы.
В этот воскресный день многие гуляли по улицам. Кое-кто из офицеров уже привез жен. Иные сблизились с местными жительницами. Деление на «мы» — «они» вроде бы не давало себя знать. У входа в кинотеатр, где крутили трофейную муру, сбивалась принаряженная публика. У маленьких кафе выстраивались очереди.
Солдаты, получив увольнительную и зажав под мышкой буханку хлеба, поспешали на рынок. Там кипела бурная торговля, велись бартерные операции: кусок сала за «омегу».
Капитан неуставно кивнул мне, потрепал Дельфа по загривку. Тот, к моему удивлению, удовлетворенно вильнул хвостом.
- С собаками у меня получается, — произнес капитан, давая понять, что с людьми — не особенно.
Но я, безотчетно чувствуя дистанцию между нами, ни о чем не спрашивал. Мы молча прошли до угла. Он что-то про себя решал и, когда наступило время расставаться — ему на Радяньскую, мне обратно на Чапаева,— решился.
Начало — словно удар по лбу.
Своими рапортами о демобилизации (откуда-то он о них прослышал) я совершаю величайшую, возможно, непоправимую глупость.
По его словам, я абсолютно не понимаю обстановку, не предвижу завтрашнего дня.
- Что же грядет завтра? — Я пытался взять иронический тон, скрывая растерянность.
- Завтра наступит новый тридцать седьмой год.
Я оторопел. С ожесточенным напором, какой в нем трудно было предположить, капитан называл первые признаки неумолимо грядущих репрессий.
Прежде всего — геноцид. Немцы Поволжья — в начале войны, крымские татары — в конце. На очереди кавказские народы.
«Гитлеризация» (ни до этого дня, ни после такого слова я не слышал), началась, настаивал капитан, не вчера. «Тридцать седьмой год» — не дата, но условное обозначение давней, традиционной политики. Война ее усилила, подхлестнула.
Известно ли мне, что в сорок четвертом принято секретное решение ЦК, запрещающее прием в партию людей ряда нежелательных национальностей?
Мы не представляем себе, скольких арестовали за время войны. Слышали про расстрел генералов Павлова и Климовских, еще кого-то в Ленинграде. А счет надо вести не на единицы и не на десятки...
Говоря, он иногда тер лоб под козырьком форменной фуражки. Проводил средним пальцем по носу. (Нос, кажется, был все-таки прямой.)
Здесь, в Прикарпатье, неизбежно массовое отселение крестьян, аресты в городах, развивал свои предположения мой собеседник. Бандеровцы заручились народной поддержкой. Что само по себе еще не доказывает безусловную их правоту. Однако армия, разгромившая Гудериана и Манштейна, против них бессильна.
Капитану бандеровцы не слишком симпатичны, среди них, похоже, хватает профашистского сброда. «Как почти во всяком массовом движении»,— уточнил капитан.
Но не в том вопрос, кто ему симпатичен, кто не симпатичен. Вопрос в методах решения проблем. Самых разных.
Надо было отыграться за провалы первых дней войны — поставили к стенке Павлова. На ком-то отыграются и за здешние неудачи, не желая понимать: тут удача невозможна. Гитлер прос... войну из-за своей политической тупости. Фашизм всегда туп...
Вчера капитан видел, как в аптеке неподалеку офицер вызвал заведующего и посоветовал ему снять портрет маршала Жукова. В фойе гарнизонного Дома офицеров портрет Жукова исчез недели две назад.
Если отодвигают в сторону, то вполне вероятно, готовят арест. Арест полководца, отбившего наступление на Москву и взявшего столицу рейха. Каша заваривается крутая.
Одним не простят фронтовых неудач, другим — фронтовой славы.
Мне лестно было бы сказать: я думал точно так же. Но нет у меня для того оснований. Я был подавлен не только фактами и прогнозами, но и откровенностью малознакомого человека. Провокация?
На кой черт провоцировать? Кому я нужен? Хотели бы замести, обошлись бы без детективных сюжетов.
- Не вздумайте держать меня за психа или провокатора, — предупредил капитан, видя, что я растерян и не спешу соглашаться с ним.
Стараясь угадать ход моих мыслей, капитан не слишком внятно объяснил: им движет обыкновенное сострадание. Ему не по себе, сводит с ума всеобщая слепота. Люди, увидевшие наконец, что их взрастили на лжи о собственной стране и о чужих странах, не могут, не хотят, не умеют расстаться с обманом. Страшатся расставания. Сами лезут в пасть крокодила.
- Каким надо быть, извините меня, дураком, чтобы катать рапорт за рапортом об увольнении из рядов победоносной Советской Армии, коли командование по каким-то своим мудрым соображениям либо по причине полного их отсутствия удерживает вас в кадрах!
- Но что в том предосудительного? — не выдержал я.
В его взгляде мелькнуло какое-то подобие сострадания. И он принялся устало перечислять.