Множественность поэтических школ и школок — явление чисто московское. Петроград не принимал участия в бешеной и беспрерывной смене литературных вех, но оставался верен, в сущности, одной только школе, одному направлению — петербургскому, петроградскому. Сказать о поэте «петроградский» — значило не только назвать его местожительство, но и определить его «направление», стиль, склад, характер.
Завсегдатаи московских кафе поэтов не любили поэтического Петрограда, и поэтический Петроград свысока относился к поэтам Москвы.
В Москве как-то был даже устроен диспут во Всероссийском союзе поэтов под демонстративным названием: «Петербургское сукинсынство».
Армия московских поэтов и поэтессенок (как говаривал Маяковский), несмотря на тяжкие экономические условия, на полнейший упадок полиграфического производства, умудрялась выпускать множество книжечек стихов. Теперь эти сборнички стали продаваться на вес. Москва пресытилась плохими стихами. Читатель затосковал по прозе. Реакция началась прежде всего у читателей. Еще вернее сказать — у слушателей стихов. И наконец, у стихописателей.
Продолжали писать либо самые неисправимые, обходящиеся без слушателей, без читателей, либо поэты «милостию божьей», немногие, как Сергей Есенин.
Совершенно невиданное зрелище в Москве — публичное покаяние поэта.
Первым подал пример имажинист Вадим Шершеневич — отрекся от стихописания, даже выступил с публичной лекцией: «Почему я перестал быть поэтом».
Кафе поэтов пустели. В «Домино» еще пили, закусывали. Но стихи на эстраде читались все реже и реже. Никто их уже не слушал. Кафе имажинистов «Стойло Пегаса» закрылось. Закрылся клуб пролетарских поэтов «Кузница». Еще собирались в «Литературном особняке». В «Литературном звене» читал доклад о Дире Туманном милейший доброжелательный ко всем бородач профессор Львов-Рогачевский. Все чаще говорили о молодом Сельвинском, еще не сменившем студенческую фуражку на кепку... Но эпидемическое стихописательство в Москве подходило к концу...
Да, эпидемия стихописательства шла на убыль, но эпидемия диспутов не утихала. Диспуты играли такую важную роль в жизни Москвы, что в журнале «Всемирная иллюстрация» я давал обзоры под постоянным заголовком «По волнам дискуссий» да еще «обозревал» московские диспуты на страницах ленинградской газеты «Последние новости».
На какое-то время это даже стало моей «узкой» специальностью. Правда, иногда нарушалась роль стороннего наблюдателя и обозреватель покидал свое место за столом или в ложе печати и превращался в участника диспута. Да и печатавшиеся обзоры никогда не бывали обзорами наблюдателя, но всегда полемичны.
В феврале 1923 года разразился первый за последние полтора года литературный диспут. Он даже был назван диспутом-митингом и происходил в театральном здании на Большой Никитской, где ныне театр имени Маяковского. Диспут-митинг о современной прозе и поэзии собрал переполненный зал. Разумеется, сидели, не снимая нахлобученных шапок-ушанок и кепок, в шинелях, в кожаных куртках или очень распространенных тогда куртках мехом наружу. И, как всегда, на подобных диспутах резко выделялись интеллигенты старой Москвы профессорского вида в узкоплечих шубах с изъеденными молью бобровыми или котиковыми воротниками. Пространство между первым рядом и сценой было забито завсегдатаями подобных диспутов. Их лица, прически, головные уборы, а главное, их повадки, их реплики, шутки, выкрики были уже хорошо знакомы, и в то же время ни об одном из них неизвестно, кто он. Большинство, несмотря на мороз, в легких пальто и часто в широкополых засаленных шляпах. Эти наверняка без билетов, и уж если пришли, то быть сегодня скандалу. Сидели они на полу, поджав под себя ноги, либо стояли, подпирая друг друга. Кто-то притащил табуретку, поставил ее перед сценой, но не сел, а взобрался на нее и застыл, скрестив на груди руки,— в классической позе Наполеона. И хотя было неудобно выстоять на табуретке весь диспут, но он выстоял, даже если бы диспут затянулся до утра. И он готов был до утра со скрещенными на впалой груди руками то грозно, то презрительно посматривать и на ораторов и на публику, не обращавшую на него никакого внимания.
Не помню всех участников этого февральского (1923 г.) литературного диспута. Я разговаривал за кулисами с Андреем Михайловичем Соболем. Соболя знал еще по Крыму 1919 года — он жил тогда в Коктебеле у Максимилиана Волошина и нередко бывал в Феодосии. Но ближе с ним познакомился в Москве, на литературных вечерах в «Доме Герцена». Бы&ал он и у нас, в редакции «Накануне». Худощавый, маленький, на редкость милый и симпатичный, Соболь щеголял в серозеленом костюме с брючками до колен и в толстых серых чулках.