Жизнь — это место, где жить нельзя...
Всю жизнь обманывалась, всю свою жизнь погружалась в обманпость и вдруг вынырнула из нее — не на свет, в потемки:
Гетто избранничеств! Вам и ров!
Пощады не жди!
Это она поняла. И отвернулась от «христианнейшего из миров», в котором ей, русской, московской поэтессе, уготовано место в гетто!
Марина Ивановна с сыном (он родился за границей) вернулась в СССР в июне 1939 года. Еще ранее — весной 1937 года —* приехала Аля.
Одно время Цветаева жила в Голицыне в писательском доме творчества. Потом разверзлась война, сначала с Финляндией, а вскоре и Великая Отечественная, Цветаева с сыном уехала на Каму, в Елабугу.
Десять последних дней своей жизни она прожила в той самой Елабуге, где провела свою долгую старость и умерла знаменитая кавалерист-девица, героиня войны 1812 года На- * дежда Дурова...
Три года прошло после ее смерти в Елабуге. Отечественная война еще не закончилась, но бои шли уже на германской земле, всё ближе к Берлину. И только тогда я узнал о вечере стихов Марины Цветаевой в писательском доме творчества в Голицыне под Москвой.
Хозяйка писательского дома в Голицыне Серафима Ивановна Фонская вспомнила и рассказала об этом, увы, после смерти Цветаевой.
Писатели, жившие в то время в Голицыне, попросили Цветаеву устроить вечер ее стихов. И среди многих, которые она читала, Марина Ивановна прочла цикл «Отрок». Ее спросили— о ком эти стихи? Кто этот «огнепоклонник»? Кому стихи?
Марина Ивановна, по словам Серафимы Фонской, ответила:
— Стихи написаны в тысяча девятьсот двадцать первом году. Они посвящены моему другу, в то время молодому поэту...—- И назвала мое имя.
Но «Отрок», кроме первого восьмистишия,— «Геликону». Геликон,— теперь подлинное имя его известно и мне,— погиб страшной смертью мученика Освенцима. Цветаева встретилась с ним в Берлине, два года спустя после того, как в Москве в Борисоглебском в келье своей написала стихи об «Отроке»... Теперь в книге ее стихов в цикле «Отрок» нахожу и еще одно, мне незнакомое — «Виноградники тщетно в садах ржавели»— и помеченное датой 30 августа 1921 года. Стало быть, Написала его, когда я еще жил у нее в петухивной и чуть ли не в день, когда одарила меня стихами, переписанными на листке почтовой бумаги, нержавеющими алыми чернилами. Но в подаренный цикл «виноградники» не вписала и «виноградники» тогда не читала мне...
Только и осталось не вычтенным, не разделенным и не умноженным первое: «Юность слепа... Остановись! В небо ступнешь!» А где небо, Марина? И где Земля? И не в небе ли
все мы вместе с нашей Землей, взвешенной в небе, овеянной им, обвитой? И кто не спотыкается о планету Земля, не ушибается о нее и, поднявшись и отшагнув, не ступает в небо?
В Голицыне, когда ее спросили, кому и о ком стихи, она вновь великодушно назвала меня другом. Может быть, понимала, что слова ее дойдут до меня. Они и дошли... лишь несколько лет спустя после ее трагической смерти в Елабуге.
Там она лежит и сейчас. Не знаю, на том ли самом ела-бужском кладбище, где похоронена и Надежда Дурова... На том ли, на другом ли, но Цветаева по-прежнему в чужой ей Елабуге.
Ее могила — одна из десятков безымянных могил на ела-бужском кладбище. В безымянном ряду могил стоит крест, поставленный близкими Марины Цветаевой.
Пытаются разыскать могилу Цветаевой. И будут пытаться, пока живы те, кому она была дорога.
ОСИП
МАНДЕЛЬШТАМ
Пока не требует поэта...
I
а стене моего кабинета один над другим —■ два силуэта работы художницы Кругликовой. Наверху — Марины Цветаевой, внизу — Осипа Мандельштама.
Мандельштам на этом портрете мало похож на того, с которым я познакомился в Феодосии летом 1919 года и потом встречался в Москве, Ленинграде и снова в Москве на про-
тяжении многие лет. Эти еще петербургский или, вернее, петроградский, недавно ставший известным поэт Осип Мандельштам, автор книги стихов «Камень» в обложке кирпичного цвета, изданной акмеистическим издательством «Гиперборей». Это силуэт сидящего в кресле, респектабельно одетого молодого человека с уайльдовской шевелюрой, в очень высоком крахмальном воротничке, с пышным галстуком, с тонким ** крупным горбатым носом и очень независимо, почти вызывающе гордо поднятой головой. А может быть, твердый высокий воротничок заставляет его так вызывающе независимо, « почти с аристократическим высокомерием задирать голову кверху?
Но когда я увидел его в Феодосии, он был вовсе без воротничка и раскаленная грудь его была открыта за распахнутой рубашкой под черным суконным пиджаком, слишком теплым для феодосийского лета. И выцветшая тюбетейка на его голове отнюдь не выглядела аристократически. И все же голова его * была поднята гордо. Он словно нес ее не на своих узких плечах, а за плечами — глаза смотрели поверх людских голов и поверх солнцем нагретых крыш.