И женский плач мешался с пеньем муз...
Ошеломленный «Тристиями», я не предполагал, что очень скоро познакомлюсь с их автором. Уезжая в 1919 году в Феодосию, я знал, что увижу там Максимилиана Волошина, но что там же в Феодосии живет написавший «Тристии» Мандельштам, я не знал. Для меня было неожиданным знакомство на песке феодосийского пляжа с горбоносым молодым человеком, читавшим на солнце «Давида Коперфильда» и курившим трубку. Фамилия его была Мандельштам, и в первый момент я принял его за поэта, но он оказался его младшим братом — Александром. Нас познакомил лежавший рядом мой недавний знакомец — студент. Этот студент, как обнаружилось уже после прихода Красной Армии в Крым, был коммунист, подпольщик и после освобождения Крыма заведовал в Джанкое отделом народного образования. Мы были дружны с ним в период белых в Крыму и тем более после освобождения Крыма. Во вре-доя своего вторичного путешествия из Феодосии в Москву я ночевал у него в Джанкое, и в то очень голодное время он даже снабдил меня на дорогу несколькими котлетами и буханкой хлеба. По тем временам это было актом исключительной щедрости. Знакомство мы свели на феодосийском пляже, когда он был подполыциком-коммунистом, а я девятнадцатилетним начинающим литератором, мечтавшим из Крыма проехать в Грузию, а оттуда — в Москву.
Александр Мандельштам ждал на пляже своего брата. Я тоже ждал его с нетерпением. Но Осип Эмильевич не пришел. Зато в тот же день или на следующий я увидел его на площади у «Фонтанчика». Он шел с задранной кверху головой, краснолицый от солнца, в тюбетейке и в черном пиджаке, весь остроугольный, очень быстрый в движениях. Они с братом так были похожи друг на друга, что я сразу догадался, кто он. Признаться, облик его разочаровал меня. Человек, написавший «Тристии», скорее должен был походить на Волошина. У Мандельштама был вид слишком будничный. В нем не было ничего живописного. И только невероятно задранная кверху голова — высокомерие, вызов во всей его нищей фигуре, царственность, с которой он нес на голове свою бедную тюбетейку, нес ее как корону или лавровый венок,— вот что выделяло его из пестрой, суетливой, многоязычной толпы на площади у «Фонтанчика»!
И
Мы познакомились в подвале «Флака». Беря за пуговицу или под руку, он уводил собеседника в угол и, смотря в упор влажными сияющими глазами, выпячивал нижнюю губу и читал нараспев:
На каменных отрогах Пиэрии Справляли музы первый хоровод...
Иногда мы расхаживали с ним по еще пустому подвальному залу (на половине, свободной от столиков), и, держась за меня, он читал, полузакрыв глаза.
Если слушатель стоял или сидел перед ним, Мандельштам читал стихи, глядя на него в упор. Если же читал на эстраде — он пел, опуская веки. Он задавал немало труда своему слушателю, когда читал стихи, вышагивая рядом на улице. Тогда он шел медленно, с опущенными веками либо глядя по» верх голов и кровель и поминутно наталкивался на встречных,
как пьяный или слепой.
Читал он всегда. Не всегда можно было понять, читает ли он что-то уже завершенное, готовое или только еще творит. Вдруг в будничный деловой разговор, в просьбу о деньгах или жалобу на кого-нибудь врывалась еще в испуге дрожавшая новорожденная строка...
У него бывали мечты о Золотом Роге, о путешествии. Однажды даже всерьез говорил, что скоро у него будет много денег и мы съездим с ним на Босфор или к греческим островам... О, разумеется, это был все тот же эллинский остров Саламин или Лесбос... эллинские циклады... И он верил, что деньги будут. Кто-то из его экзотических меценатов, чтоб не унижать его прозой подачки, предложил ему какое-то «дело». И, разумеется, Мандельштам не разобрал, какое именно дело — кофе или пшеница, апельсины из Яффы или греческие маслины. Одним словом, что-то напоминающее о скрипе мачты бегущего по волнам и, конечно (как же иначе?), парусного судна! И вдруг этот рассказ о прибыльном коммерческом деле перебивался певучей новорожденной строкой...
Ах, да! Так вот — это дело. Мандельштаму надо сходить к дельцу такому-то (но, впрочем, можно и не ходить — именно так и сказал меценат: можно и не ходить!) и передать ему от имени мецената то-то и то-то. Но можно и не передавать — так сказал меценат! И за то, что он, Мандельштам, пойдет (или не пойдет, это не имеет значения) и передаст то-то и
то-то (или даже не передаст, это решительно все равно!), меценат вознаградит Мандельштама за оказанную услугу. И даст еще и еще, когда «дело», которому так помог Мандельштам, сладится к удовольствию и прибыли мецената!Он верил, что перехитрил презираемых им торговцев. Разве эти денежные тузы, торгующие пшеницей и кофе, инжиром и апельсинами, не обязаны платить дань поэзии! Тем более что сами они пишут невыносимо, отталкивающе плохие стихи и, что хуже всего, заставляют бедного Мандельштама выслушивать их, а потом сами с покорностью и трепеща выслушивают его гневное осуждение!