Мой опыт подсказывал, что сей талантливый ученый, хоть он и швед, скорее всего чванливый зануда или что-нибудь в этом роде. Я доверху наполнила рюмку, залпом осушила ее и собралась развлечься, терпеливо изображая из себя светскую даму (вот уж гость удивится, что у такого радушного хозяина такая скучная жена). Но сначала пришлось выслушать Людвига, который просто не мог не изложить мне результатов их четырехчасовой совместной работы. К счастью, резюме получилось кратким и даже вполне доходчивым, настолько прекрасным было у Людвига настроение. Вообще-то его молодой коллега взялся лишь подредактировать текст на английском языке, в котором Людвиг был недостаточно силен. А что из этого вышло? Великолепные идеи рождались одна за другой. (Речь шла о статье Людвига для научного сборника, составителем которого оказался наш гость. Некоторые из материалов уже фигурировали на недавнем симпозиуме, имевшем какое-то отношение к ООН, если, конечно, я ничего не напутала.) Замечательный партнер, только слишком уж скромен! Людвиг говорил с подъемом, тем более что он считает любую свою работу требующей улучшений и совершенно искренне благодарен за всякий совет и критические замечания. (Ради этого его можно поднять среди ночи — он будет только счастлив.)
Я присмотрелась к человеку, которому расточались похвалы. Слушая Людвига спокойно, без возражений, хотя за ними наверняка последовало бы еще больше лестных слов, он делал вид, будто разговор идет о ком-то третьем, кого они оба весьма высоко ценят. По сравнению с Людвигом он казался стройнее, моложе — возможно, из-за того, что был одет по-студенчески; на самом же деле разница в возрасте вряд ли превышала два-три года.
Я начала играть свою роль. Откуда вы так хорошо знаете немецкий? Он оказался западным немцем, а шведское подданство принял совсем недавно. Я так и предполагала. Ведь он не просто хорошо говорил по-немецки, у него слышался швабский выговор (или баварский — я их путаю, но дело не в том). Фразы он произносил быстро, вроде меня, легко позволял себя перебивать, без труда поддерживал разговор, хоть я и перескакивала с одного на другое; при этом он непринужденно улыбался.
Вторую рюмку коньяка я выпила медленно, сосредоточенно и тут обнаружила, что у моего собеседника — бабушкины глаза. Такие же светлые, маленькие, с короткими ресничками, как у той девяностолетней учительницы, которая зачаровывала меня в детстве своей невероятной добротой и долготерпением. Глядя на чужое лицо со знакомыми глазами, я погрузилась в мягкое оцепенение, из которого в тот вечер уже почти не выходила. Собственно, мне этого и не хотелось — я уселась, как Роже, скрестивший свои ноги, положила вроде него (только как бы в зеркально-симметричном отражении) одну руку на правое колено, другую на левый подлокотник и целиком отдалась окутывавшей меня какой-то ватной полудреме, в которой облакообразно расплывались мое тело, руки и ноги.
При этом я либо без умолку болтала, либо без малейшего желания перебивать выслушивала, например, историю о моем соотечественнике, удивительном таможеннике, который по окончании соответствующих формальностей поведал Роже во время их совместной поездки на пароме (или это было в другом месте?) свою биографию, дав тем самым наглядные представления о нашей жизни в ГДР, о которой Роже говорил почти высокопарно. Увиденное им за следующие два с половиной дня вполне подтверждало первые впечатления — по крайней мере именно так я поняла его реплики и вопросы, а уточнять мне не хотелось, поскольку я была в основном занята тем, что, не отрывая взгляда от бабушкиных глаз, наслаждалась приятным ознобом, начинавшимся между лопаток и пробегавшим по всему телу.
— Вы уже поели? — спросила я неожиданно для себя самой. Людвиг, успевший вновь погрузиться в рукопись, встрепенулся. Он почти силой удержал меня в кресле (это было излишне, но приятно) и с многообещающим видом вышел из комнаты. В его распоряжении были продукты, купленные мною еще во вторник, точнее, их остатки, которые я заметила, заглянув в холодильник. Что он будет с ними делать — его проблема, к которой я никакого отношения уже не имела, так как мое присутствие было лишь чисто физическим, да и то неполным. Я самоустранилась и была свободной — не только от пятна, оставленного рюмкой Людвига на полированной столешнице, но и ото всех этих рукописей, детей, гостей — до понедельника, до половины седьмого утра, когда я снова открою свой рабочий стол и, еще бессловесная от утренней немоты, выложу перед собой стопку папок, глядя, как моя аккуратная соседка прячет в шкафчик уличную обувь и надевает туфли, похожие скорее на домашние тапочки.