Однако уже по ходу дискуссии лейпцигский наблюдатель Петр Мозеллан (тот самый, что открывал диспут) говорил об Экке нелестно: «Столь высоко ценимое Фабием и Цицероном благозвучие латинского языка не находит выражения в его речи. Его рот, глаза и вся физиономия таковы, что кажется, будто перед вами мясник или грубый ландскнехт, а не теолог. Чего у него не отнимешь, так это феноменальной памяти. Имей он столь же острый ум, он являл бы картину совершенного человека. Однако ему недостает быстроты понимания и остроты суждения — качеств, без которых все другие духовные дарования делаются бесполезными… Его жесты почти театральны, его реплики властны и кратки. Он непохож на теолога, скорее это необыкновенно наглый и даже бесстыдный софист».
Что касается итогового впечатления, то оно было совсем уже не в пользу ингольштадтца. «В наших глазах, — писал Мозеллан, — кредит Экка в результате этого диспута был подорван. К Мартинусу же теперь все здесь относятся сочувственнее, чем прежде».
Впечатление Мозеллана вскоре нашло мощную поддержку со стороны немецкого общественного мнения. Из уст в уста передавались следующие слова, приписывавшиеся Эразму: «Лютер благодаря его честности держался существа дела. Что касается Экка, то он акцентировал первую, трудно различимую букву своего имени (старонемецкое «Jeck» означает «дурак». —
Но, пожалуй, самым ярким результатом Лейпцигского диспута был интерес к Лютеру, пробудившийся в Чехии.
В зале Плейссенбургского дворца присутствовал никому не известный пражский органный мастер Якоб. Этот типичный представитель нетеологической бюргерской аудитории, к которой адресовался реформатор, посетил Лютера в его скромной квартире на Гейнштрассе. Возвратившись в Прагу, Якоб рассказал о своих впечатлениях настоятелю Тынского собора эразмианцу Яну Продуске. Вскоре Лютер получил письмо от группы пражских священников, которые поддерживали идеи, развитые им в ходе Лейпцигского диспута, и называли его «саксонским Гусом». Вместе с письмом чехи посылали Лютеру основное сочинение Яна Гуса «О церкви», никогда прежде им не читанное. В ответ Лютер отправил пражанам несколько своих работ (собственноручно писать им он не решился; это сделал под его диктовку Меланхтон).
В марте 1520 года реформатор впервые ознакомился с произведением выдающегося предреформатора. «Я уже прежде, не сознавая этого, учил тому, что есть у Гуса, — писал Лютер Спалатину, — и Штаупитц, не ведая, делал то же. Мы все невольные гуситы, даже Павел и Августин. Сто лет назад евангельская истина была предана огню и остается проклятой по сей день…»
Еще в феврале реформатор намеревался писать против «богемских схизматиков», теперь же Гус и Иероним Пражский стали для него мучениками евангельской истины; Лютер полагал, что час возрождения истинной вселенской церкви наступит тогда, когда католики найдут в себе силу примириться с общиной гуситов.
Деятельность Экка и Лютера после отъезда из Лейпцига вполне соответствовала их поведению на диспуте. Экк устремился сперва в доминиканские, а затем в куриальные верхи, доказывая носителям церковной власти, что теперь папские суды имеют наконец достаточно материала для привлечения Лютера по делу о ереси. Ему удалось настроить против Лютера ближайших соседей курфюрста саксонского: герцога Георга, а также князя и епископа бранденбургского. Но самое серьезное заключалось в том, что сторону ингольштадтца решительно взяли теологи Кёльнского и Левенского университетов. Уже в августе — сентябре 1519 года они потребовали от папы запрещения и сожжения лютеровских сочинений. Подготовленная в Левене денунциация впервые свела воедино жалобы на критику индульгенций, на мятежное толкование отлучений и на подрыв папского авторитета. Возник новый внушительный повод для форсирования римского инквизиционного процесса.
Что касается Лютера, то, возвратившись из Лейпцига, он буквально приковал себя к письменному столу. Им владела теперь одна-единственная страсть: пока еще есть время, поведать немецкому мирянину все, что было выстрадано и понято за последние месяцы.