Я никогда не различала между собой Дни Победы – все они, словно кусочки смальты составляли одну большую мозаику, один-единственный День, бесконечно раскинувшийся во всех измерениях. Он всегда состоял из солнечных всплесков в окнах домов, радостного гула улиц, красных – непременно красных – тюльпанов и гвоздик, теплого дуновения вечного огня на лице, когда склоняешься, чтобы уронить алую каплю букета в океан цветов. Но тот праздник мне почему-то виделся отчетливее остальных. Был май 1991 года. Дед, большой, сильный, добродушный, как сенбернар, шел по аллее парка, держа за правую руку семилетнюю меня, судя по фото, похожую на щекастую белокурую куклу с двумя гигантскими бантами на голове. Слева шла сестренка Жанна, такая же белокурая и голубоглазая, но ей было уже десять, она чувствовала себя взрослой и держаться за руку деда немного стеснялась. Все, что я знала к этому моменту о Дне Победы, заключалось в трех фактах: это великий праздник; семью бабушки убили немцы; дедушка рос в детдоме, который разбомбили фашисты, из всех воспитанников спаслись только он и еще трое мальчишек. Этой информации было вполне достаточно для того, чтобы ощущать трепет и благоговение, даже ничего не зная больше об истории Второй мировой. Люди, которые окружали меня, всегда с почтением отзывались об этом празднике и, потому совершенно необъяснимой выглядела сцена, развернувшаяся в парке. Мужчина лет двадцати пяти, выкрикивая непонятное слово «оккупанты», двумя руками толкал в грудь другого мужчину лет пятидесяти с гвоздиками в руках. Вокруг них быстро собиралась толпа. За спиной агрессивного молодого человека стояли его приятели, размахивая трехцветным флагом с желтой, зеленой и красной полосами. У мужчины с гвоздиками был ошарашенный вид, он что-то говорил вполголоса, но что – я уже не помнила. Крупная, бравого вида женщина подскочила к парням с флагом, ухватила полотнище за край, попыталась вырвать, но ее оттолкнули.
– Дедушка, почему они дерутся? – спросила я.
Дед ничего не ответил. Он просто стоял и смотрел на происходящее, и было в его лице что-то такое, что намертво врезалось в память. Нет, не злость, не возмущение, не удивление, как у других людей в толпе, – это было странное неописуемое выражение печали и знания, как будто бы он смотрел на то, что уже видел прежде и всегда боялся, что это случится вновь.
– А что это за флаг? – заинтересовалась Жанна.
– Это флаг Литвы, – сказал дед и, снова взяв нас за руки, зашагал дальше по аллее.
Разноцветные полоски литовского флага летом того же года много мелькали по телевизору. Я хорошо их запомнила. Литовская Республика первой объявила о выходе из состава СССР, ее независимость тут же была признана во многих странах мира.
Девяностые нарастали снежным комом, сметая все на своем пути. Связной истории, на фоне которой протекало мое взросление, я сейчас не смогла бы рассказать. Быть может, виной тому было «клиповое» мышление, которое столь удачно сопровождало мою нынешнюю работу на телевидении, но так или иначе, из коротких вспышек-флэшбэков – формировалась в памяти своя мозаика. И чем старше я становилась, чем серьезнее анализировала события, тем больше в этом многосоставном панно обнаруживалось откровенно мрачных оттенков.
…Подмосковный рынок. Глубокая беспросветная осень. Кленовые листья втоптаны в грязь. Кто-то разбил каблуком ледяное зеркало лужи. «Варежки-рукавички!» – раздается слева из лабиринтов с куртками и свитерами однообразный бабий голос. Справа тянет копченой рыбой, там продуктовые ряды. Примерно посередине стоим мы втроем: мама, тетя Зина и я десятилетняя. У тети в руках красивые рыжие сапоги, на которые она совершенно случайно «напала» в обанкротившемся магазине. На последние деньги закупила четыре пары. Три – себе, маме и бабушке, а четвертую – на всякий случай. Этот случай настал 11 октября 1994 года, в «черный вторник», когда российская экономика камнем ушла на дно. Месяц кое-как перебивались всей семьей, а в ноябре, когда кроме картошки в доме ничего не осталось, тетя Зина достала из шкафа лишние сапоги.
И вот трое в потасканных пальтишках мерзнут. Тетя Зина, сотрудница НИИ, стыдливо сует сапоги моей маме – редактору газеты. Та стыдливо держит их в руках, делает робкий шаг к потенциальному покупателю, отступает назад, едва не плачет… Отдает сапоги мне с шепотом «попробуй». Какое странное развлечение с претензией на самостоятельность!
– Тетенька, купите сапожки! – свой тонкий детский голос слышу, как сейчас, но словно бы со стороны.
На исходе дня сапожки проданы. Благодаря мне. Вечером были вкусные блинчики со сгущенкой. Но никогда, никогда, никогда в жизни я с тех пор не носила обуви рыжего цвета. И никогда больше не пыталась что-то продавать, почему-то поверив, что людям, которые занимаются наукой или журналистикой, торговать – стыдно. Позже, когда я запальчиво высказывала это мнение своим сокурсникам, многие цинично хмыкали и нарочно доводили меня до белого каления, насмехаясь над такой принципиальностью. В конце концов, я замолчала, но осталась при своем.