Мы сидели в джипе – ехали в кинозал. Это было годом, а может, и двумя ранее. Мы только придумали план книги. Внезапно он надавил… (ох уж это дурацкое слово! Внезапно одно, внезапно другое. Однако иногда другие слова не передают значения слова «внезапно» лучше, чем оно само, вот и сейчас то же самое)… внезапно он надавил на газ, и мы помчались с такой скоростью, что я вцепилась в сиденье. Он свернул с дороги в лес, проехал по тропинке к морю и резко затормозил возле самого обрыва. Повернувшись, он с широкой улыбкой посмотрел на меня.
– Испугалась?
– Да.
– Ха-ха-ха.
– Зря ты так водишь.
– Это весело. Уж повеселиться-то мне можно, ведь я уже старый и все забываю.
– У тебя память лучше моей.
– Так будем книгу-то писать?
– Ладно. Но ты должен нормально водить машину. Мне еще рано умирать.
– Можно назвать ее «Эпилог», – сказал он.
– Хм.
– По-моему, неплохое название, а?
Интервью мы записали в мае, а умер отец в конце июля, в четыре утра. Тем же вечером, после долгого дня, я вытащила диктофон. Он лежал в сумке. Я сидела на кровати в одной из двух спален, расположенных на втором этаже дома в Энгене. Внизу, в гостиной, собралась вся наша семья. Мой муж наварил на всех супа. Время от времени муж подходил ко мне и клал руки на мои плечи. Суп все расхваливали. Морковка с имбирем. Согревающий. Целебный. «Чудесный суп для такого случая», – сказала одна из моих сестер, кажется, Ингмари. Мои сестры на все обращали внимание, даже на такие мелочи (учитывая обстоятельства), как суп. Мы решили собраться в Энгене, разделить трапезу и, возможно, продумать наши дальнейшие действия. Некролог, похороны и тому подобное.
Я посмотрела на диктофон. Он умещался у меня в руке. Когда мы записывали интервью, я говорила, что приборчик работает, как полагается, говорила, что все уже прослушала и начала расшифровывать. Но это было вранье. Каждый раз, съездив к отцу и задав ему вопросы, я выматывалась почти так же, как и он сам. «Оставьте меня в покое», – просила я мужа и Эву. На них у меня просто не хватало сил. Все силы уходили на отца. Муж с Эвой уходили на север острова, на Норсхолмен, и собирали там ситник и ракушки. Я посмотрела на часы. Получается, он умер шестнадцать часов назад. Я нажала на «play».
Неужели это все, что у меня получилось? Качество звука было ужасным. Все шипело и потрескивало, будто я разожгла костер и мы с отцом сели прямо посреди него. Голоса затухали, папин голос тянул, мой фонил, слова сливались в один поток. Через пять минут я остановила запись и убрала диктофон назад в сумку. Безграничное фиаско. И почему я не взяла дополнительный микрофон. Такой, похожий на муху, который прикрепляется к воротнику рубахи. Хотя прикрепить муху к воротнику было бы невозможно. Отцу не понравилось бы, что я вожусь с воротником. Он бы дернулся и отпрянул. Отец вечно ходил в застиранных клетчатых фланелевых рубахах. Из толстой фланели традиционных хаммарских расцветок – бледно-зеленого, серого, красного, коричневого и осенне-рыжего. Он нашел собственный стиль еще в молодости и с тех пор ни разу не менял его, а в последнее лето одеваться ему помогали. Если мой отец был деревом, то застиранные фланелевые рубахи – корой. Мне не хотелось тыкать в него всякими техническими прибамбасами. Рубашка была прежней, а кожа такой старой, что начала обновляться. Верхнюю пуговицу он не застегивал, и я, помнится, обратила внимание на тонкую кожу у самого основания шеи, хрупкую, словно яичная скорлупа. Микрофон или муха на воротнике потревожили бы то, чего нельзя тревожить.
Когда я приезжала в Хаммарс, чтобы взять интервью у отца, у меня не было ни технических навыков, ни оборудования, необходимого для таких случаев, и результатом моего невежества стали шесть крайне неудачных диктофонных записей.
Эти записи я не слушала – да и сам диктофон со временем куда-то подевался, – однако я часто думала о них. Пять минут, которые я потратила на прослушивание в вечер его смерти, безжалостно разрастались у меня в голове, приобретая гигантские масштабы. Микрофон на диктофоне запечатлел все присутствующие в комнате звуки, в том числе и наши голоса, и сложил из них свою особую – шипящую, постукивающую, потрескивающую и свистящую – какофонию. И почему я не вела записей? Ведь я же понимала, что это последние наши беседы. Мне следовало каждую мелочь записывать. Не только его слова, но и все остальное. Отмечать, например, какая была погода. И во что мы были одеты. В каком я была платье. По старой привычке я не заходила в отцовский кабинет в брюках. Во время наших бесед постоянно что-то происходило. За окном ветер слегка клонил сосну. В диктофонных записях этого не слышно. Подобные мелочи можно лишь увидеть. Дом в Хаммарсе так построен, что звуки с улицы внутрь не проникают. Иногда я видела, как верхушки сосен сгибаются под порывами ветра. Почему же я об этом не писала? И почему не описывала его руки? Или свет в комнате?
Мой отец был мертв, а я сидела на кровати в Энгене. Вечерний свет заливал все вокруг. Рядом на кровати лежал диктофон. Маленький, продолговатый, закрытый.