Но она только плакала и, несмотря на все мои уговоры, просила, молитвенно сложив руки: «Позвольте мне уехать домой!» – так что жалость брала глядеть. Меж тем окончательно рассвело, наступил день, теперь все равно ничего невозможно было исправить, и в конце концов ей разрешили уехать.
Когда я рассказала обо всем государю, он согласился:
– Да, нехорошо получилось!.. – И сразу же отправил ей вдогонку письмо. В ответ девушка прислала на лакированной крышке тушечницы что-то завернутое в тонкую синеватую бумагу; на крышке имелась надпись: «Паучок, заблудившийся в травах…»19
В бумаге оказалась прядь волос и надпись: «В смятении из-за тебя…»20 Затем следовало стихотворение:И больше ни слова…
– Уж не постриглась ли она в монахини? – сказал государь. – Поистине, как все бренно на этом свете!.. – После этого он часто справлялся, куда подевалась эта женщина, но она исчезла бесследно.
Спустя много лет я услыхала, что она стала монахиней и поселилась при храме Хаси, в краю Кавати; говорят, что женщины, вступая на праведный путь, дают там пятьсот обетов. Так случилось, что эта ночь привела ее на путь Будды. Я поняла тогда, что пережитое горе обернулось для нее радостным, благим умудрением!
Меж тем, совсем неожиданно, я стала получать послания от настоятеля с такими страстными признаниями в любви, что они повергли меня в смятение. Письма приносил родственник мальчика-служки, состоявшего при настоятеле. Время от времени я отвечала на эти письма, но сам настоятель при дворе ни разу не появлялся, и я была скорее даже рада этому.
Сменился год, и по случаю наступления весны наш государь и прежний император Камэяма решили устроить состязание цветов. Все были заняты приготовлениями, бродили по горам и долам в поисках новых, редкостных цветов, свободного времени не было ни минуты, и мои тайные встречи с дайнагоном Сайондзи, к сожалению, тоже не могли состояться так часто, как мне хотелось. Оставалось лишь писать ему письма с выражением моего огорчения и нетерпения. Время шло, я безотлучно несла свою дворцовую службу, и вот уже настала осень.
Помнится, это было в конце девятой луны – дайнагон Дзэнсёдзи, мой дядя, прислал мне пространное письмо. «Нужно поговорить, немедленно приезжай, – писал он. – Все домашние тоже непременно хотят тебя видеть. Сейчас я нахожусь в храме Идзумо, постарайся как-нибудь выкроить время и обязательно приезжай!» Когда же я приехала, оказалось, что это письмо – всего лишь уловка для тайной встречи с настоятелем. Очевидно, настоятель не сомневался, что я люблю его так же сильно, как он меня, и так же мечтаю о встрече с ним. С дайнагоном Дзэнсёдзи он дружил с детских лет, а я доводилась дайнагону близкой родней, и он придумал таким путем устроить наше свидание… Мы встретились, но такая неистовая, ненасытная страсть внушала мне отвращение и даже какой-то страх. В ответ на все его речи я не вымолвила ни слова, в постели ни на мгновение глаз не сомкнула, точь-в-точь как сказано о делах сердечных в старинных шутливых стихах:
Мне вспомнились эти стихи, и меня против воли разбирал смех. Настоятель всю ночь напролет со слезами на глазах клялся мне в любви, а мне казалось, будто все это происходит не со мной, а с какой-то другой женщиной, и, уж конечно, он не мог знать, что я думала в это время: «Ладно, эту ночь уж как-нибудь потерплю, но второй раз меня сюда не заманишь!..» Меж тем пение птиц напомнило, что пора расставаться. Настоятель исчерпал, кажется, все слова, чтобы выразить боль, которую причиняет ему разлука, а я, напротив, радовалась в душе – с моей стороны это было, конечно, очень нехорошо…
За стенкой послышалось нарочито громкое покашливание моего дяди, громкая речь – условный знак, что пора уходить; настоятель пошел было прочь, но вдруг снова вернулся в комнату и сказал:
– Хотя бы проводи меня на прощание!
Но я уперлась:
– Мне нездоровится! – И так и не встала с ложа. Настоятель удалился огорченный, он казался и впрямь несчастным, я видела, что он ушел в тоске и обиде, и почувствовала, что взяла грех на душу, обойдясь с ним, пожалуй, слишком жестоко.