— Давай, — подначивал Хайнц Куппель. — Ты что, трус? Знаешь, как поступают с трусами?
И он затянул воображаемую веревку у себя на шее.
В школе фрау Ингвер объявила, что война приближается, и зачитала отрывок:
«Нужно быть готовым к любым опасностям и на войне, и в мирное время. Выживет только тот, кто осведомлен, бдителен и способен действовать быстро. Если горит дом, начинается затопление, идет ядовитый газ, вспыхивает массовая паника, приближаются вражеские самолеты, надо действовать, а не искать подсказки в книге».
Дети сидят, сжавшись, на полу классной комнаты, будто пережидая бомбардировку. Фрау Ингвер дает сигнал, и все сжимаются еще больше — прямое попадание! — они открывают рот, чтобы выровнять давление, и крепко обхватывают себя руками, чтобы не разлететься на куски.
Они больше не отмечают передвижения германских войск на карте, да и карты уже нет. Порой Эрих смотрит на пустую стену и думает: «Где я? Что это за место?» К счастью, у него осталась шелковая карта из рухнувшего самолета. На ней он отыскал точку, где должна быть его деревня — между Дрезденом и Лейпцигом. Конечно, деревня не отмечена, но это к лучшему, ведь карта вражеская, шпионская. А если враг не знает про них, значит, и война обойдет стороной. При масштабе один к миллиону дом их, пожалуй, занимает меньше миллиметра, меньше травинки. (И все же из теней любого дома складывается другой дом, словно спрятанный в сгибе карты, — с другим мальчиком, с другой кошкой, с другим окном.)
Эрих сжимает карту в кулаке и шепчет: «Я нигде. Я никто».
— Что это у тебя? — спрашивает мама, и Эрих показывает ей карту, потому что на вопросы полагается отвечать. Правда, еще полагается молчать, но только если вопрос предосудительный или задает его неблагонадежный человек.
— Я нашел… — бормочет Эрих.
Ему ясно, что мама понимает, откуда эта карта, но упавшего летчика не полагается упоминать, ведь иначе он восстанет, как проклятье на черных крыльях. И кто знает, что он тогда потребует? Поэтому Эрих молчит, хотя чужак похоронен на их земле, совсем недалеко от дома — не дальше, чем работники в хлеву.
Февраль 1945. Берлин
Когда Хайлманны прибыли в Далем к тете Ханнелоре, чтобы поздравить ее с днем рождения, оказалось, что верхний этаж тетиного дома полностью разрушен. Сквозь дым, который теперь не рассеивался над Берлином, Зиглинда разглядела остатки фигур между окнами: каменные дети все так же тянулись к небу, только теперь у них не было ни пальцев, ни голов. Они держали воздух. Двое соседей, потерявших квартиры — фрау Хуммель и старик Фромм — переехали к тете.
— Я всегда рада компании, — говорит Ханнелора.
Однако стоит герру Фромму выйти из комнаты, шепотом добавляет:
— От него столько грязи…
Каждый день тетя выходит во двор и пилит каштаны и дубы, чтобы растопить печь. Конечно, это ужасный позор, но другого выхода нет. Или деревья, или мебель. Садитесь, говорит она Хайлманнам, садитесь, и рассказывайте, как дела. Она просит прощения, что сегодня нет любимого печенья Юргена, зато она нарезала хлеб брусочками и подала его на голубой фарфоровой тарелке. Ведь похоже, правда?
— Вот ветряная мельница, — говорит она и надкусывает один из кусочков. — Точно, на вкус совсем как мельница. Как считаешь?
Зиглинде не хочется притворяться, что обычный хлеб — пряное печенье. Все же видят — это хлеб, притом не самого лучшего качества. Как она мечтает о мягких теплых булочках, которые раньше они ели на завтрак! Каждую ночь ей снится еда: фрикадельки с каперсами, картофельные оладьи, десерт из ягод с ванильным соусом.
— У меня ветряная мельница, — заявляет Юрген, обкусывая по краям свой кусок. — Смотри, Зигги!
— А по мне, обычный хлеб, — говорит Зиглинда. — Я слышала, в него теперь добавляют опилки.
— Правда? — удивляется Юрген, рассматривая свой кусок.
— Конечно, нет, — вмешивается мама. — Зиглинда, извинись перед братом.
— Я просто говорю, что слышала.
— Нечего повторять слухи, — отрезает мама.
Конечно, она права: нечего повторять слухи. Но как не обращать на них внимание, когда вокруг все только и говорят о хлебе из опилок, хлебе из костей, мыле из жира, книгах из кожи?
Юрген кладет свой кусок обратно на голубую тарелку, что, конечно, дурной тон, однако мама не замечает — она осматривает комнату, хмурится и спрашивает:
— А где самовар?
— Я давно им не пользовалась, — отзывается тетя Ханнелора.
— Где же он? Где бамбуковая ширма и персидские ковры? Где материнский крест?
Теперь Зиглинда тоже замечает, что тетина квартира заметно опустела. В ней стало больше жильцов, но меньше вещей, что очень странно.
— Все равно они бы достались русским, — говорит тетя. — Те ничем не гнушаются: вырезают стекла из рам и кожу с диванов и отправляют домой.
— Ханна, — обрывает ее папа, — все же еще есть возможности.
Тетя смеется.
— Знаете ли вы, дети, что дантистам приходится вырывать зубы пациентам через нос?
— Ханнелора! Не надо, — предупреждает папа.
— Потому что никто не решается открывать рот.
Тетя достает из комода футляр, украшенный чеканкой, и вручает Зиглинде.