Я вижу, как Эрих пробирается через толпы людей, бегущих из разрушенной столицы в центральную, нетронутую, часть страны. Одни тащат уцелевшие пожитки на тачках, детских колясках и волокушах. Другие, более удачливые, едут на подводах, запряженных волами. Кастрюли, метлы, стулья, лестницы, кровати, ведра. Перевернутые столы. Дети, втиснутые между раздутыми чемоданами и пуховыми перинами. Все это увязано веревками, чтобы не потерять, потому что больше ничего не осталось. Мы забили весь скот, подожгли дома, взорвали мосты. Обратной дороги нет. Наша страна сжимается с каждым днем. Может, перебросить вой-ска с запада, чтобы остановить орды, напирающие с востока? Но как тогда защищать запад? Какие еще остались возможности? Мы опустошаем лагеря, заметаем следы, возвращаем в Германию изгнанных преступников: цыган, евреев, гомосексуалистов, маргиналов, пораженцев и дегенератов. Тысячи бронзовых голов закопаны в наших садах и погребены в озерах.
— Ты потерялся? Где твоя мама? — спрашивает Эриха какой-то мужчина.
— Нет, — отвечает Эрих, — не потерялся.
Хоть он и не знает, где он и куда идет. Кстати, сколько он уже идет? Два часа? Три?
— Я старше, чем кажется, — добавляет Эрих.
Это вполне возможно. Карточная система не прошла даром. Мы измельчали и все продолжаем сжиматься. На Эриха начинают поглядывать с подозрением, как на карманного вора.
— Куда ты идешь? — не успокаивается мужчина.
— Сражаться за фюрера!
— Тогда тебе лучше поторопиться…
И все же его завезли куда-то не туда. Неужели это Берлин? Разрушенные здания без стекол и крыш, с внутренностями, вывернутыми наружу. С выставленными на всеобщее обозрение комнатами, где на подмокших стенах висят чудом уцелевшие зеркала и часы. Улицы перегорожены перевернутыми вагонами эс-бана, завалены поломанными стульями, вспоротыми диванами, погнутыми батареями. А между обломков петляют мальчики на велосипедах, к рулям которых прикручены панцерфаусты. С неба, как грязный снег или засохшие листья, падает пепел: путается в волосах, ложится на плечи. В руинах горят огни — это матери разводят костры из книг, чтобы приготовить еду детям. Мертвецов хоронят тут же, во дворах, и отмечают могилы крестами из ножек стульев. Деревья повалены и обуглены, фонарные столбы искорежены. И над всем этим — желтое марево, за которым не видно неба. Город смердит серой, газом и тысячами неупокоенных тел. Нет, здесь точно какая-то ошибка.
Внезапный вой оглушает Эриха, поглощает и пронзает его. Череп будто наполняется беспорядочно мечущимися стальными пчелами. Он задыхается, не знает, куда бежать. Люди вокруг кричат, но не слышно ни звука. Эрих вспоминает, как фрау Ингвер читала им на уроке: «Паника хуже любой опасности. Когда она возникает? При большом скоплении людей в помещении или на улице. Как себя вести в случае паники? Сохранять спокойствие и присутствие духа. Быстро оценить сложившуюся ситуацию и сказать спокойным и твердым голосом: „Нет никакой опасности!“»
Вдруг его хватает за рукав и тащит за собой какая-то девочка. Он следует за ней и чуть не падает, запнувшись за покореженный указатель с надписью «Ноллендорфплац». Сложно одновременно смотреть под ноги, сохранять присутствие духа и оценивать сложившуюся ситуацию. Девочка бежит впереди, то появляясь, то пропадая в клубах дыма; рыжая лисья горжетка у нее на плечах служит Эриху маяком. Лапки лисы подпрыгивают, как у живой, маленькие черные глазки зорко следят за Эрихом. Девочка жестом показывает следовать за ней вниз по ступенькам. Дверь завалена обломками, но зачем она тому, кто может влезть в разбитое окно. Так они очутились внутри.
Сначала, пока глаза не привыкли к темноте, Эрих почти ничего не видит. Девочка берет его за руку и ведет через двустворчатую дверь, по покрытой ковром лестнице в комнату, расположенную еще глубже под землей. Под ногами хрустит разбитое стекло, и Эриху вспоминается, как однажды зимой он ходил по еще на вставшему льду вопреки запретам мамы.
— Жди здесь, — бросает девочка.
Эрих стоит один в темноте, прислушиваясь к рокоту, сотрясающему город. К глазам подступают слезы, он крепко сжимает их и сдавливает пальцами, чтобы не расплакаться, перед ним плывут черные пчелиные соты. Желудок сжимается от неизвестности и голода. Бутерброд, подаренный в поезде, давно кончился, как и колбаса, захваченная из дома. В рюкзаке осталось одно яблоко. Он слышит шаги: девочка подходит к какому-то выступу, прилаживает на него фонарь, запрыгивает и садится. Теперь при свете Эрих видит, что это не выступ, а сцена. Они в театре.
— Что ты делал там? Где твои родители? — спрашивает девочка.
— Я потерял их. Мама на ферме, папа где-то в России.
— На ферме? В Берлине?
— Нет, я приехал сюда, чтобы сражаться за фюрера.
— Ты из фольксштурма?
— Нет… Не думаю.
— Если бы ты был из них, у тебя бы была нашивка.
— У меня нет нашивки.
— Можно попробовать достать, если хочешь.
— Спасибо, не надо.
— Ты же хотел сражаться за фюрера.
Эрих отводит взгляд и мотает головой. Девочка кивает.
— Ладно. Скажешь, если передумаешь.