Пока оно тянулось, я безвылазно сидел дома, на прабабкином диване, и мне было тяжело. Мне было больно думать о чем-либо вообще, а не думать я не мог. Почти три года убито на следствия, на холодную войну — не жалко ли? А вдуматься если, не так ли было и раньше, когда ни с того, ни с сего вдруг взыграют на Солнце магнитные бури и каждая твоя шестеренка цепляется за посторонние шероховатости, и бьётся живое о живое — никакой обмен жилья не спасёт, везде одно и то же, гадюшник, затянувшийся судебный процесс, в котором никто не прав, ни потерпевшие, ни обвиняемые, в котором нет свидетелей. О справедливости болтают щелкопёры — это же несложно, просто буква закона! Законы несправедливы, законы — тьфу перед гэдээровскими подвязками, законы чихают в клетчатые платочки и ходят во-от с таким авторитетом. Тогда, у поезда, занесённого снегом, была справедливость? И до тех пор, пока смертник выжидал, прячась в пурге, и с тех пор, как он замерз в морге, не было справедливости, и вчера, и сегодня каждый казнит каждого неправедно, а ты этого не сообразил, вохровец Серёжа, тебе скотина Ткачёв накаркал декабрьский труп, и ты, как борзая, рванул по следу, поводок внатяг! Или нет, погоди, а если казнить — призвание наше, образ жизни, тогда?.. Если заповедь главная — казни ближнего своего, тогда?.. Да, если в этом вся справедливость…
…если в этом вся справедливость и праведность вся, и дело не в том совсем, тварь ли я дрожащая или право имею, а в том, что это — единственное, выпавшее на долю в гадюшнике, это обязанность — иногда жалить ближнего, напоминая о своей справедливости, чтобы он не забывал о своей?
Стало мне холодно — и душно, дверь распахнул, и на меня уставилась задница, все остальное моет пол, а она кривляется, как на веревочке, затмение Солнца, ноги перешаркивают медленно, вздрагивает вода в ведре — шварк по ведру ногой, звон! Сволочь, — распрямляется Танечка-вторая, и еще она говорит такие душные слова, что я накручиваю на кулаки воротник её халата, а она всё матерится, а когда я отрываю её от земли и халат трещит по швам, она густо плюёт мне в лицо, сузив взгляд, и тогда я перехватываю ей горло, Танечка бьётся и хрипит, это хрип, будто медленно рвут толстую газету, выглядывает Груня и застывает с открытым ртом, её редкие волосы растрёпаны и прилипают к потному лицу, пулей вылетает капитан — так вот ты какой, бравый! — что-то орет и как-то нелепо, бочком, подскакивает к нам и опять орет, выхватывая пистолет из кобуры — влетит тебе от начальства, с наряда, что ли, сбежал, дуралей, — удар ногой, пистолет глухо падает на пол, оседает бледная Танечка, капитан летит в ту же кладовку, что некогда приняла Маратика, нашаривает рука пистолет, и в бледную Танечку, в Грунину красную рожу, в опрокинутого капитана, и ещё, ещё, ещё, и снова, пока не выйдут патроны, почём зря.
Иван Суздарев
РАССКАЗКА