Официанты, поблескивая набриолиненными волосами, скользили между столиками, легкие и быстрые, словно были невесомыми, старались изо всех сил не замешкаться, везде успеть вовремя и услужить каждому. Знали они, опытные, что в такие вечера люди с тощими кошельками сюда не заходят, и поэтому с полной уверенностью надеялись на хорошие чаевые, угадывая любое желание.
Легкий шум, сотканный из стеклянного звона, стука ножей и вилок, приглушенного говора и смеха, плыл в ресторанном зале, как невидимый дым.
Арина медленно, величаво выходила навстречу этому шуму, совсем не так, как в театре, где она возникала на сцене стремительно, словно летела. Арина точно угадывала особым чувством, которому всегда доверяла, что на ресторанных подмостках следует появляться по-царски, никак не меньше. Слишком много власти, денежной и человеческой, изведали в своей жизни люди, сидящие сейчас за столиками, слишком они привыкли повелевать другими, слишком многие склонялись перед ними, выпрашивая милости, поэтому не удивишь их, если торопливо и услужливо появишься здесь, как еще одно развлечение в виде добавки к дорогому вину или изысканному блюду. Нет, надо появиться, как чуду, для них недосягаемому, как затаенной мечте, которая никогда для них не осуществится.
Знала Арина, как надо обращаться с этой публикой. И каждый свой жест, каждый свой шаг наполняла такой величавостью, что казалось – не на подмостках она возвышается перед залом, а на высокой башне, и нужно поднять вверх голову, чтобы разглядеть эту женщину, явившуюся, будто из иного мира, куда простым смертным, даже сказочно богатым, входа никогда не будет.
Благинин и Сухов притулились в самом дальнем уголке, словно спрятались, хорошо понимая, что должны находиться в тени, что здесь они со своими гитарами люди второстепенные и оказались лишь потому, что их позвала несравненная, удостоив чести ей служить. Они даже голов не поднимали, глядели вниз, на свои проворные пальцы, перебиравшие струны.
Вот уже и мелодия возникла, поплыла в зал, наполненный неясным шумом, а Арина продолжала безмолвно стоять, скрестив на груди руки, и взгляд ее был устремлен не в зал, где сидели и смотрели на нее люди, а выше и дальше, проникая, как сквозь стекло, через толстые стены пассажа, и уходя в бесконечную заснеженную даль, где звенит ямщицкий колокольчик и рассказывает такую простую историю любви и судьбы, что, казалось бы, недостойна она даже простого внимания… Но почему же тогда чаще и печальней стучит сердце, почему всколыхнулась память и властно вернула давно ушедшие дни, пусть и недолгие, но зато до краев налитые счастьем?
Кто знает? Кто даст верный ответ?
Да никто не знает! И никто не даст ответа!
Тайна сия великая есть… И заключалась она в волшебном голосе, который брал в плен всех, кто его слышал, завораживал, очаровывал и становился таким родным, словно сопровождал тебя всю жизнь – такую нескладную и так быстро пролетающую…
– Как она ловко, Семен Лександрыч! Слышь меня? Как она ловко берет, будто узду накидывает, прямо шелковым становлюсь, – вздыхал шепотом старинный компаньон Естифеева, матерый купчина Чуркин, всем хорошо известный не только своими огромными капиталами, но и пьяным буйством, которое начиналось по первости вполне невинно: он откусывал кусок фужера либо бокала и долго, в задумчивости, дробил на крепких широких зубах стеклянное крошево. Затем бил зеркала, посуду, подвернувшихся официантов, прибежавших на шум городовых – всех подряд, кто имел несчастье оказаться в пределах досягаемости его тяжелых и больших кулаков. Наутро, протрезвевший и тихий, ругая себя последними словами, он, кряхтя, доставал большущий кожаный кошель, размером с хорошую лопату, обходил всех, кого накануне обидел, и покаянно, с поклоном, отдаривался деньгами, приговаривая всегда одно и то же: прости, братец, змей зеленый меня поборол намедни…
И вот сидел сейчас Чуркин, ни к винам, ни к водке не прикасаясь, теребил густую рыжую бороду, уже тронутую сединой, и глаза его, от неожиданно нахлынувших чувств, были трезвы, печальны и темны, как вода в глубоком омуте.
Семен Александрович изредка поглядывал на него, необычно притихшего, но нисколько не удивлялся. Он и сам чувствовал себя во власти завораживающего голоса певицы, который проникал в душу и будил давнее, казалось бы, уже напрочь забытое, умершее и зарытое накрепко, как тяжелой землей, прошедшим временем… Нет, не умерло – живо. Даже тяжесть исшорканного ремня почувствовал на своей шее, словно привычно вскинул лоток, на котором разложены были бусы и платки, цветные пуговицы и костяные гребенки, мотки с нитками и иголки для шитья – небогатый и мелкий товар предлагал молодой торговец, но иного у него не имелось.