Читаем Нет причины для тревоги полностью

Первое время я страшился не столько самой порки, сколько собственной голизны. Я ерзал, стараясь повернуться так, чтобы не лежать голой задницей к двери, но отец пресекал эти уловки. В подобном положении редкие, но яркие моменты невысказанной конфиденциальности и интима моих отношений с тетей Иреной вставали перед моим внутренним взором. Мой внешний позор был очевиден. Но какой позор и что за чувство вины снедали ее душу? Я, с пылающими от стыда щеками, лежал, сжав зубы от боли, распластанный в очередной раз на диване в позорной позе. Решившись однажды повернуть голову в ее сторону, я встретился с ней взглядом и прочел в них дотоле неведомое: сочувствующее любопытство – если не уважение? Мы как бы уравнивались в позоре через тайну: у нее был свой постыдный секрет, а у меня – свой; мы оба скрывали правду по семейным соображениям, и оба мы держали таким образом в напряжении всю семью. Разоблачение ее секрета грозило «оставить меня травмированным на всю жизнь». Экзекуция на диване убеждала ее, как я надеялся, в том, что меня не так-то легко травмировать. Удары ремня обжигали, но, в общем, мне было не столько больно, сколько приятно: вся сцена была доказательством моей силы воли и выдержки (подростковый вариант сексуальной потенции?) в сокрытии секрета. На губах у нее блуждала странная улыбка. Мне было приятно, что она на меня смотрит.

Манеры ее вообще к тому времени изменились. Ее прежнее строгое платье, похожее на футляр из-под очков, сменилось на ночной халат: она разгуливала в нем по всей квартире, едва его запахнув, мало кого вокруг себя замечая. «Ты хоть бы бюстгальтер надела, что ли. Ради ребенка», – шипела на нее мама. «Зачем? – на мгновение задумавшись, отвечала тетя Ирена. – Вокруг сплошная ложь и лицемерие. Пусть знает с детства о нелицеприятной стороне вещей». Когда на семейных сборищах речь заходила о политике, ей уже не возражали: хрущевское хлопанье туфлей по трибуне ООН сменилось грохотом советских танков по площадям Восточной Европы. Подтверждался ее пророческий пессимизм. Эта борьба с лакировкой действительности не распространялась, однако, на ее собственную прическу. Сквозь приоткрытую дверь ее комнаты я все чаще видел ее перед зеркалом, за кучей пузырьков и банок: щеточками и кисточками она подкрашивала и пудрила свою седеющую видно, голову – от макушки до подбородка. Оторвавшись от зеркала, она снова брала в ладони мое лицо и повторяла: «Помни завет Солженицына: жить не по лжи!»

Но она явно имела в виду не политическую обстановку в стране. Ее лицо, все еще казавшееся мне бесподобным в короне золотых волос, покрывалось мелкими капельками пота и розовыми пятнышками. Или это были оспинки? А может быть, я просто-напросто стал замечать эти пятна и сетку морщин у виска потому, что повзрослел сам; как стал замечать и то, что у нее отнюдь не римский нос, а ресницы были вовсе не такими густыми и тенистыми, как дачные тропинки моего детского воображения. Мне было жалко и ее, и себя самого: оттого, что жалость занимала место прежнего необузданного обожания. Не был ли этот первый осознанный ужас перед старостью, перед превращением золотого руна ее волос в серые патлы – главной причиной моей эмиграции? Или же я пытался вырваться из семейных оков, сомкнувших уста тети Ирены? Окончательно завравшийся в своей жизни, не пытался ли я своим прыжком за железный занавес подать ей дружеский пример? И заодно избавить ее от чувства вины и страха «оставить меня травмированным на всю жизнь».

Этой пожизненной травмы мне, однако, избежать не удалось. Только в ином, не мамином смысле. Дело сводилось к тому, что я не мог вытравить из памяти образ тети Ирены и ее золотого руна, золотистого плена ее волос. До меня это не сразу дошло. Но как могло быть иначе, если покидал я Россию (тогда, в семидесятых, казалось: навечно!) ради того мира, что связан был с ней, и больше ни с кем. И когда я сочинял свои первые письма родственникам в Москву, это ее голос надиктовывал мне мои собственные первые впечатления:

Перейти на страницу:

Похожие книги