Об Элише, прозванном в Талмуде «другим» (часто используемая формула, замещающая его имя при представлении мнений различных мудрецов по тем или иным вопросам), у Соболева сказано: «Так он стал Отказавшимся, стал Другим» [Соболев 2005: 218]. Если контекст великого Отказа перед лицом власти вполне очевиден, соотносясь как с антибуржуазными идеями Франкфуртской школы, которым Соболев уделяет немало внимания в книге «Евреи и Европа» [Соболев 2008: 290], так и с советским понятием отказничества и с израильским понятием пацифистского
Дальнейшее развитие этой мысли у Соболева движется в русле пламенной речи Ивана, а также отвечает Ницше на его попытки заглянуть в бездну и оказаться по ту сторону добра и зла: «Именно тогда он [Элиша] и заглянул в бездну истории медленно и осторожно, как свешиваются со скалы в пропасть, проверив камни на самом краю, увидел ее всевластие и ее ужас. <…> Он увидел всевластие зла» [Соболев 2005:218]. Итак, не только и не столько власть является причиной и предметом отказа, сколько ее тотальность: всевластие истории и зла, а также всевластие как таковое. Если в самом зле еще можно найти, как это делает Ханна Арендт, основание для его банализации и сведения к подчинению закону [Арендт 2008], то всевластие зла полностью исключает такую возможность, и отказ Элиши – это также и отказ миру в его оправдании, но не Богу. Не сами языки власти, но их «всесильность» отвращает Элишу от мира и мешает встретиться взглядом с Богом [Соболев 2005: 169]. «Всевластие зла» противоречит чувству справедливости, но не вере [Соболев 2005: 170]. Элиша страдал от «всевластия несправедливости и лицемерия», но освобождения искал не в одиночестве и отчуждении, а в «способности противостоять бытию, чистого и бескорыстного разрушения, безжалостности, светящихся глаз, силы, мести и преодоления» [Соболев 2005: 171]. И чтобы эта революционность не показалась частичной или недостаточно радикальной, рассказчик, придумавший этот образ Элиши, приписывает ему «молчаливый бунт против всевластия мироздания» [Соболев 2005:185]. Он и сам пытается пробить «брешь в стене всесильности власти и неизбежности» [Соболев 2005: 208] и, как и другие рассказчики в романе, приходит к идее абсолютного прощания [Соболев 2005: 185]. Только оно и есть подлинное освобождение, только оно и может противостоять «властвованию как идее и как форме бытия» [Соболев 2005: 219], поскольку любая другая форма противостояния мирозданию или слияния с ним есть лишь еще один из языков власти.
Тотальность отказа, прощания, утраты противостоит тотальному