Конечно, нас «вынимали из печки недопеченными»: ведь в течение даже этих трех лет наше институтское начальство меньше всего беспокоилось о том, чтобы студенты высшего учебного заведения, готовящего переводчиков и преподавателей иностранных языков, знали иностранные языки. От языкового материка в плане оставалась узенькая полоска – берега его размыл марксизм-ленинизм, преимущественно сталинизм. Хотя такого предмета у нас не было, но «труд» Сталина «Вопросы ленинизма» мы должны были знать вдоль и поперек, на марксизм и ленинизм смотреть сквозь сталинскую призму. Каждый раздел программы по социально-экономическим дисциплинам начинался с пункта: «Маркс-Энгельс-Ленин-Сталин о…».
Мы тратили уйму времени на собраниях, заседаниях, совещаниях, «слетах ударников», а так как занятия в институте были вечерние, то беседы наши нередко заходили за ночь, и мы пехом добирались до дому. У нас отнимали время субботники. У нас отнимали время митинги, на которых надлежало то требовать расстрела рамзинцев, то требовать от «товарища Бухарина» полного признания всех его ошибок. (Я покорно и поначалу даже не без любопытства ходил на всякого рода сборища, увильнул только от «антивредительского» митинга, и ноги моей никогда не было на митингах антирелигиозных.) А вот какие из нас выйдут работники – это уж от дирекции лежало далеко-далеко за пределами вверенной ее попечению области, и потому совсем не болело.
По школе я плакал горькими слезами. Покидая институт, я облегченно вздохнул. Моя alma mater – не московское высшее учебное заведение, а перемышльская средняя школа.
Мои связи с товарищами и товарками по институту оборвались вскоре после того, как я сдал последний экзамен. В течение трех лет я словно ехал домой в поезде дальнего следования. Соседи по купе у меня подобрались славные. Мы не ссорились – напротив, мирно беседовали о трудностях пути, обсуждали достоинства и недостатки проводников, но в откровенности не пускались, задушевных разговоров не вели, оказывали друг Другу мелкие услуги, но едва поезд замедлил ход перед конечной станцией, как мы засуетились, стали собирать вещи, двинулись к выходу, чтобы поскорей занять очередь к такси, в перронной толчее тотчас потеряли друг друга из виду, да, признаться, и не оглядывались, а после не искали встреч. Только с одной подругой я виделся до тех пор, пока нас не развела судьба. Но я подружился не только с ней, а и с ее родителями. Я бывал у нее в доме, пока его не развалили ежовщина и война.
Состав студентов Московского института новых языков был разношерстный, но в целом мало для меня интересный. На моем курсе и на старших курсах преобладала московская «золотая молодежь», не попавшая в другие вузы по «социальному происхождению»: дети юристов, экономистов-плановиков. Эта публика «правой ногой не сморкалась, левой не утиралась». Боже упаси – она тщательно наводила глянец на себя и по внешнему лоску судила о других. На первых порах меня к ней потянуло. Но мне не потребовалось много времени, чтобы под гримом «интеллигентности» разглядеть мещанство, чтобы под маской начитанности разглядеть нахватанность.
От этих я скоро отстал, но не пристал и к другим – к «парттысячникам», то есть к входившим в состав тысячи партийцев, которых партийные организации ежегодно командировали в вузы для увеличения партийной прослойки, к «тысячникам» – комсомольцам, которых, для увеличения комсомольской прослойки, тоже принимали в вузы по командировке и тоже без экзаменов. Среди них были и неплохие «ребята» и «девчата». В отличие от папенькиных и маменькиных сынков, они – в большинстве своем провинциалы – мужественно подголадывали, жили не в отдельных и даже не в коммунальных квартирах, а в набитом битком общежитии на Стромынке. Девушки ходили в чиненых юнгштурмовках, в дешевых платьишках, в засаленных, давно потерявших форму шляпенках, в стоптанных туфлях и ботинках, скромно укладывали свои патлы на прямой или косой пробор. «Сильный» пол был еще небрежнее в своем убранстве, нежели «слабый». Меня, «интеллигентного пролетария», связывали с ними их презрение к бытовому благополучию и полнейшая беззаботность по части того, какое впечатление производят незатейливые их уборы. Но вот беда: мне не о чем было с ними говорить. Среди них было немало помышлявших только о карьере, но были и твердо убежденные, что мы строим социализм, что партия ведет нас куда надо и как надо, что раскулачивание необходимо, что Рамзин действительно вредитель, а Бухарин действительно правый оппортунист и капитулянт. Меня отпугивала от этой породы людей ее малограмотность, ее ограниченность, ее тупость, ее узколобость.
Женя Тарабанова уверяла меня:
– Пушкин – не паэт. Дворянин не может быть настоящим паэтом. Ведь у него же дворянская идеология. Вот Жаров, Безыменский – это паэты!
Ну так что же: я вышел из института с пустым «чемоданом»? Нет, все-таки не с пустым.