Я сказал Леониду Петровичу, что нынче у него двойной праздник: во-первых, переиздание его книги, что непреложно свидетельствует об ее успехе, а во-вторых, выход книги Бахтина. Праздник Бахтина – это и его праздник, потому что хотя Бахтин кое-где и спорит с ним как равный с равным, но признает в нем землепроходца.
На протяжении всего моего многолетнего общения с Леонидом Петровичем я ни разу не уловил в его голосе ни одной хвастливой, тщеславной, самомнительной нотки. Тут Гроссман улыбнулся своей детской, на этот раз чуть-чуть недоверчивой и все же счастливой улыбкой.
– У вас в самом деле создалось впечатление, что Бахтин выделяет меня среди достоевистов? – спросил он. – Мне тоже так показалось, во я боялся ошибиться.
Мы с Леонидом Петровичем распили бутылку грузинского вина, потом долго, со вкусом пили чай (он даже вечером любил пить крепкий, душистый).
Последний мой разговор с Леонидом Петровичем утвердил меня в мысли, что этот мягкий в обхождении с людьми человек непоколебим, как гранит, в своих литературных взглядах. Он говорил мне, что по-прежнему высоко ценит книгу о Достоевском Акима Львовича Волынского и считает себя его учеником, по-прежнему видит в Бакунине один из прототипов Ставрогина. Доводы противников, в частности – Вячеслава Полонского, не переубедили и не поколебали его, и он снова вернулся к этой теме в биографии Достоевского (ЖЗЛ). Остался он на прежних позициях и как биограф Сухово-Кобылина. В 30-х годах против Гроссмана выступил его двоюродный брат, тоже Гроссман, считавший, что Луизу Диманш убил не Сухово-Кобылин, а крепостные. По этому поводу юморист Эмиль Кроткий сочинил эпиграмму на мотив пушкинского «Ворона»:
Леонид Петрович стоял на своем: Сухово-Кобылину с помощью связей удалось замять дело. Если дореформенный суд обелил крепостных, значит, они невиновны.
На мой вопрос, о ком Леониду Петровичу хотелось бы написать теперь, он ответил:
– О Блоке – для «Жизни замечательных людей».
Эта его мечта не сбылась.
Свою книгу о Достоевском он подарил мне в тот вечер с надписью:
«Дорогому Коле Любимову, моему ученику и другу. Л. Гроссман».
Вскоре после нашей встречи Леонид Петрович заболел и уже не осилил болезни. Я справлялся о его здоровье по телефону. В последний раз, когда я ему позвонил, Леонид Петрович был так слаб, что не мог взять трубку. Я попросил ухаживавшую за ним женщину сказать Леониду Петровичу, что звонит Коля Любимов и просит передать ему сердечный привет. Женщина меня знала.
– Ах, это Коля Любимов? – переспросила она. – Сейчас передам, сейчас передам… Леонид Петрович рад, что вы ему позвонили, только вот сам еще слаб, трудно ему говорить… Велит сказать, что благодарит вас за память и кланяется… Леониду Петровичу лучше… Бог даст, скоро поправится…
Мне было ясно, что эти две фразы женщина прибавила, чтобы подбодрить умирающего…
…Когда Борис Александрович Грифцов читал лекции по западной литературе в Институте имени Брюсова и на Высших литературных курсах, впоследствии упраздненных, послушать его сбегались студенты и младших и старших курсов. Они называли его «Гений с лицом демона». Гением он не был – он был просто очень талантливым человеком. Лицо его принимало порой уничижительное, презрительное, насмешливое, скептическое, смешливое выражение, но демонического в нем не было ничего.
Грифцов возился со мной. Когда я перевел для «Academia» Мериме, он «прогрифцовал» все три моих перевода.
У меня сохранилась рукопись моего перевода комедии «Небо и ад» с поправками Грифцова и с его краткой оценкой на первой странице над заглавием:
«Сделав небольшие поправки, вполне можно отдавать в набор этот отличный перевод.
5.5.33.
Со способными студентами, проявлявшими особенно живой интерес к его предмету, Грифцов охотно беседовал на литературные темы, рассказывал им о своих итальянских впечатлениях. Неутомимый в ходьбе, он обычно возвращался из института, помещавшегося то на Варварке, то на Маросейке, то в Малом Черкасском переулке, то на Чистых прудах, к себе домой в Чернышевский переулок пешком. Мы провожали его и по дороге забрасывали вопросами. Ответы Грифдова на вопросы об его отношении к русской современной литературе были почти всегда издевательски уничтожающи. Его суждения отличались нарочитой резкостью. Он пускал в ход сильные противоядия, чтобы вытравить из нас дурновкусие. Особенно доставалось от него Пильняку и Олеше. Вероятно, они казались ему наиболее для нас опасными. Развенчивать Федора Гладкова, Чумандрина, Панферова или Ставского ему, конечно, не приходило в голову, тем более что он и сам-то их не читал.