Начать с того, что я узнал много фактов из истории ВКП(б), тогда еще не так немилосердно искажавшейся, как всего лишь несколько лет спустя, а история ВКП(б) – это один из важнейших разделов русской истории XX века. Я научился читать трудные для понимания книги иностранных авторов, почти обходясь без словаря. Я писал матери письма по-французски. На третьем курсе я, исполняя поручения издательств и редакций журналов, переводил с французского и испанского статьи и рассказы, переводил на французский язык письма французским писателям, артистам, художникам, театральным деятелям. К концу пребывания в институте по договору с издательством «Academia» перевел три пьесы Мериме. (Эти мои переводы до сих пор переиздаются.) Тем, что я освоился с французским языком, я в изрядной мере обязан опытным преподавательницам, методисткам, авторам трудов по грамматике и лексикологии французского языка Марии Августовне Уэн, Адриенне Адриановне Провандье-Сырейщиковой, Люсили Жильбертовне Поммер. Федор Викторович Кельин преподавал у нас испанский язык разбросанно, бессистемно; чувствовалось, что преподавать ему скучно, – этот рысак до самой смерти возил воду. И все-таки если бы наш декан Владимир Ефимович Грановский не настоял на превращении французского отделения в романское и не пригласил преподавать испанский язык Кельина, я бы, наверное, не перевел «Дон-Кихота».
И мне стоило поступить в институт новых языков и вытерпеть всю хаотичность и нелепость институтской жизни только ради того, чтобы поучиться у Леонида Петровича Гроссмана и Бориса Александровича Грифцова и свести с ними близкое знакомство.
Внешность Гроссмана останавливала взгляд. Меня Бог ростом не обидел, но когда я стоя разговаривал с Леонидом Петровичем или шел рядом с ним, сам себе я казался лилипутом, а Леонид Петрович – Гулливером. Вышине Леонида Петровича соответствовали крупные черты лица и большая голова, которую, казалось, с трудом поддерживало узкое туловище, и оттого она у него покачивалась при ходьбе или клонилась набок. Общее впечатление благородной внушительности усиливала тогда уже сильно прохваченная сединой волнистая чернь волос. Когда он задумывался, его большие, черные, слегка навыкате, глаза принимали строгое выражение. А в бесхитростной улыбке, приоткрывавшей верхний ряд зубов, неровных, как у ребенка, у которого еще не выпали молочные зубы, вытесняемые постоянными, было что-то детское.
Леонид Петрович читал у нас теорию литературы. Определяя варваризмы и прозаизмы, метафоры и метонимии, Леонид Петрович засыпал нас приводимыми на память цитатами из русских классиков, преимущественно – из поэтов. По одному тому, как он читал стихи и прозу, было видно, что он не просто любит – что он боготворит русскую литературу. Русская литература была для него храмом, и он не позволял даже легкой шутки над его святынями. Не помню, по какому поводу, я прочел наизусть не глумливую, а шутливую пародию на Пушкина из сборника «Парнас дыбом»:
Леонид Петрович не сделал мне замечания – слишком для этого он был деликатен. Он ответил мне стихами из «Моцарта и Сальери»;
Гроссман был не способен на резкую отповедь. Когда бойкий, но пустопорожний фельетонист Левидов сказал ему по поводу какой-то фразы Достоевского:
– До чего ж это по-идиотски звучит!
– Леонид Петрович мягко возразил:
– У Достоевского это звучит не по-идиотски.
Гроссман читал лекции глуховатым, негибким баском, слегка в нос, с одесским акцентом, но то, что у другого лектора воспринималось бы как притупляющие внимание недостатки, у него как-то не замечалось. Недостатки лектора Гроссмана поглощала захватывающая дух широта знаний, поглощала свобода, с какою лилась его плавная, живописная речь, поглощал его тихий восторг перед русским словом, перераставший в восторг перед Россией.
Он читал, по своему обыкновению скандируя слоги, четко выговаривая согласные, стихи Алексея Конст. Толстого: