С бурным течением лет я убедился, что «омский каторжанин все понял» (Ахматова), что он провидел и мрачное, надрывное веселье пиров перед самой чумой, что, несмотря на все свои: «Аминь, аминь, рассыпься!» – он предвидел и неизбежность чумы: «Злой дух» революции «несет с собою страстную веру, а стало быть, действует не одним параличом отрицания, а соблазном самых положительных обещаний: он несет новую антихристианскую веру, стало быть, новые нравственные начала общества; уверяет, что в силах выстроить весь мир заново, сделать всех равными и счастливыми и уже навеки докончить вековечную Вавилонскую башню, положить последний замковый камень ее. Между поклонниками этой веры есть люди самой высшей интеллигенции; веруют в нее тоже все «малые и сирые», трудящиеся и обремененные, уставшие ожидать царства Христова; все отверженные от благ земных, все неимущие… и все это близко, «при дверях»… А злой дух близко: наши дети, может быть, узрят его…» («Иностранные события», 1873). Достоевский предвидел «мрак и ужас, готовимый человечеству в виде обновления и воскресения его…» («Дневник писателя», 1873). Ему хотелось думать, что так будет во Франции, во всей Западной Европе, но пророческая явственность изображения и встревоженность интонации указывают на то, что прежде всего он боялся за Россию. И еще я удостоверился, что, как ни изменился лик России – изменился почти по замыслу «Бесов», – люди на одной шестой земного шара, и праведники, и грешники, в большинстве своем все-таки живут «по Достоевскому», а не «по Толстому» и что в царстве Петров Степановичей, Шигалевых и Ракитиных нет-нет да и встретишь Зосиму, Соню, Алешу. И еще я удостоверился, что Священное писание на Апокалипсисе не кончается, что в него входят и страницы из «Дон-Кихота», и страницы из Диккенса, и стихи Ломоносова, Державина, Пушкина, Лермонтова, Хомякова, Тютчева, Случевского, Бунина, Ахматовой и Пастернака, и страницы из Тургенева, Гончарова, Льва Толстого, Лескова, Чехова с его «Студентом», «Архиереем» и «Святою ночью», Бунина-прозаика, но что самые святые и самые мудрые страницы вписал в эту Библию создатель Раскольникова и Мышкина, братьев Карамазовых и старца Зосимы.
В отличие от многих я охотно читал и читаю пьесы. Издавна одна из самых заветных моих святынь в храме слова – Островский. Риза на ней вся осыпана драгоценными камнями, и каждый камень по-особому вспыхивает и горит.
Аксаков подманил меня «Аленьким цветочком»; «Семейную хронику» и «Детские годы Багрова-внука» я прочел в детстве, но потом долго к ним не возвращался. Оценить по достоинству безыскусное искусство Аксакова я в ту пору был еще не в силах. И лишь его «Буран» пронесся надо мной с небывалым разнодейственным и многозвучным, шипящим и кипящим неистовством, какого никто, ни до, ни после Аксакова, не запечатлел в прозе.
Могучим, кряжистым, густолиственным деревом выросла передо мной проза Мельникова-Печерского.
Еще старшеклассником я ощутил свою кровную связь с прозой Бунина, но пока только с прозой раннего Бунина, пахнувшей антоновскими яблоками и звучавшей эпитафией усадебному миру, и с прозой Бунина предреволюционного. Мне казалось, что в своем деревенском цикле он намеренно сгущает краски. Только «Сверчок» и «Псальма» всколыхнули мою мужиколюбивую душу. Сверчков и лирников Родионов я знал, с Родьками не встречался, а может быть, просто не замечал их. Да ведь и сам Бунин считал «Деревню» незрелой, мало для кого характерной[29]
.И еще два писателя сильно действовали на
В детстве и в юности я отдавался бездумному наслаждению, какое доставляла мне портретная и пейзажная живопись Короленко. Теперь я только руками развожу: как народническая дидактика, коей усердно пичкали Короленко его духовные учителя и соратники по «Русскому богатству», не вытравили в нем художника? И как не приметили цепкую дерзость его художественного зрения ни современники, ни позднейшие историки литературы? На радость читателям, певцу играющей реки и шумящего леса оказался чужд художественный аскетизм писателей, родственных ему по умонастроению.
Трудно не подпасть под обаяние искусства Короленко. Даже, казалось бы, такой далекий от него художник, как Андрей Белый, в письме к Б. В. Томашевскому признается, что пришел от Короленко в восторг[30]
.«Кое-где открывались вокруг небольшие озерки, точно клочки синего неба, упавшие на землю…»
Это из «Марусиной заимки» Короленко.
А это из стихотворения Пастернака «После дождя» (1915).