…Ближайшие события с циничной откровенностью стали это подтверждать.
12 июля смертная казнь, отменённая в первые дни революции, была восстановлена. Все разговоры о «свободах», о скором разделе земли, рабочем законодательстве уже вызывали не восторг, а глухое раздражение. В конце июля был арестован председатель Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов Троцкий.
В начале августа газеты пересказывали выступление миллионера Рябушинского на торгово-промышленном съезде в Москве. «Когда же восстанет не вчерашний раб, а свободный русский гражданин? — говорил Рябушинский. — Пусть он спешит скорее — ждёт его Россия… Пусть развернётся во всю ширь стойкая натура купеческая! Люди торговые! Надо спасать землю русскую!» И все понимали, что «люди торговые» мечтают о «твёрдой руке» диктатора, который возьмёт нагайку и поставит на место вчерашнего раба.
Когда на Государственное совещание в Москву приехал генерал Корнилов, юнкера несли его на руках от вагона до площади. Миллионерша Морозова в экстазе упала перед ним на колени. А генерал Каледин на этом же совещании потребовал запрета любых митингов, ликвидации Советов и всяческих комитетов как в армии, так и в тылу.
Если позволить себе лексикон тех дней — два девятых вала неслись навстречу друг другу. Нарастающий вал контрреволюции, когда виднейшие люди России говорили: довольно, хватит, мы слишком далеко зашли — этот вал катился сверху. А навстречу ему, из глубинки, из мокрых забоев, из окопов и разорённой деревни поднималась волна разочарования и злости. Травля большевиков дошла до того, что любая провинциальная газета считала своим долгом едва ли не в каждой статье бросить камень в их сторону. Если учесть, что во всякого рода революционных «органах» большевики составляли жалкое меньшинство, то подобное внимание к ним было явным перебором, который в конце концов сыграл им наруку.
…В конце августа возвратился в Назаровку Шурка. Да не один — с молодой женой. Сергей был на работе. Многое изменилось за этот год в слесарной мастерской. Весной, в марте, умер старик Лепёшкин. Только на похоронах выяснилось, что было старику пятьдесят два года. Из старых остались лишь Прохор да мастер Брюханец. Сдал он основательно. Вопрошающими собачьими глазами смотрел мастер на Четверуню и на механика, даже Серёжку всё чаще величал Сергеем Ивановичем. Не знал, кому служить, кто старше по весу, по значению в этом свихнувшемся мире. Были два слесаря из пленных — венгр Аттила и астриец Иованац. Хороший слесарь, его прозвали Иван-цаца. Только быстро ничего не умел. Брюханец накричит на него, не на выставку, мол, делаешь, незачем каждую железку вылизывать. А тот расстроится и вообще уже не может работать.
Но довоенные верстаки не пустовали. Приходили новые люди — слесарям работы хватало. За три года войны на рудник не поступило ни одной новой машины. Подъёмники, вентиляторы, насосы работали, можно сказать, на руках слесарей: их чинили, подновляли… Возможно, поэтому Сергей знал теперь шахтные машины не хуже механика. Он брался за такую работу, которую сам Штрахов не всегда согласился бы делать. «Это ты от несерьёзности, — пояснял Четверуня, — потому как пацан ещё, не пришла к тебе настоящая ответственность». Сам Сергей рассуждал иначе: «Все эти железки люди делали? Люди. А мы что — не такие?»
…Он стоял у верстака, по которому был раскидан редуктор, и с грустью рассматривал изъеденные зубья шестерёнок, прикидывая, что заменить, да откуда для этого снять. Было около десяти утра. Появился Брюханец и с порога, не скрывая своего волнения, сообщил: — Чапрак! Ты… это… твой брат объявился. Александр. В комитет пошёл.
Сергей кинул шестерню на обитый железом верстак, выхватил из ящика ветошь и стал яростно обтирать руки. В последнем письме, отправленном ещё в мае, Шурка писал, что получил «инвалидность по контузии» и на какое-то время задержится в Питере. С тех пор три месяца — ни слуху ни духу. Сообщение мастера застало парня врасплох. Растерялся. Остервенело стирал въедливую старую смазку с ладоней.
— Так иди, что же ты?
Пошёл к двери, но потом вернулся, чтобы снять с гвоздя картуз. В это время, распахнув по-хозяйски широко двери, вошёл Шурка — здоровый, матёрый мужик с мягкими, пушистыми усами и «Георгием» на груди.
— Братка!
Серёжка шагнул и уткнулся носом в его плечо, вдыхая родной запах, знакомый ещё с тех деревенских времён. Шурка тоже расчувствовался, тиская его.
— Смотри — мужиком стал! Который же тут верстак твой? О! За ним Андрей Пикалов работал.
— Брат ваш, — косясь на Шуркиного «Георгия» и нажимая на это «ваш», заметил Брюханец, — не хуже Пикалова умение постиг.
— Да? Ну, пошли, братка.
— Можешь идти, — торопливо разрешил мастер, — только недолго.
Шурка посмотрел сверху вниз на старика, потом панибратски обнял одной рукой за плечи и то ли снисходительно, то ли подчёркивая своё расположение, сказал:
— По такому случаю, Остап Саввич, мне думается, можно свою упряжку подарить Клупе.
— Работа у него срочная… — робко взмолился Брюханец.
— Это можно делать я, — подал свой голос Иван-цаца.