Да, мне было всего лишь двадцать один, когда я впервые приехал в Лондон. Ближе к концу 1958-го, точной даты не помню. Университетского образования я не получил и после школы два года прозябал в качестве мелкого конторского служащего в Личфилде, изнывая от скуки. Но дремавшая во мне склонность к бунту (полагаю, это был юношеский страх оказаться навеки погребенным в провинциальной глуши) вырвала меня из тиши родного города и отчего дома и поволокла в Лондон — на поиски счастья, как принято выражаться. Впрочем, не столько счастья, сколько чего-то более неуловимого и нематериального — призвания; словом, на поиски судьбы. Ведь я, не ставя в известность родных (друзьям я бы тоже ничего не сказал, но таковых у меня не водилось), начал писать. Сочинять! Такой наглости мои родители не потерпели бы. Отец безжалостно издевался бы надо мной, и окончательно рассвирепел, узнай он о моей инстинктивной тяге к поэзии, и не просто к поэзии, это бы еще куда ни шло, но к «современной» поэзии — явно бесформенной, явно бессмысленной отрыжке культуры, которую более всего прочего ненавидели и презирали обыватели из низших слоев общества. В 1960-х в Личфилде, городе, где родился Сэмюэль Джонсон, начинающему поэту ловить было нечего; и напротив, в Лондоне, по слухам, поэтов было пруд пруди. Я воображал долгие беседы, подогреваемые вином, с собратьями-писателями в комнатушках южных предместий Лондона, упоительные вечера в богемных пабах Сохо с чтением стихов в густом табачном дыму. Мне виделась жизнь, в которой я был самим собой, а мое дерзкое заявление «я — поэт» не вызывало у окружающих ни испуга, ни насмешки.
История эта обещает быть не слишком короткой, так что я, пожалуй, прибавлю темпа. Довольно легко я нашел комнату у Хайгейтского кладбища и — через объявления в «Лондонских вечерних новостях» — работу посыльного в брокерской фирме «Уолтер, Дэвис и Уоррен». Офис фирмы находился на Телеграф-стрит, и мои обязанности заключались по большей части в том, что я разносил почту: брал в расчетном центре бумаги о переводе или выплате денежных средств и нес их в Блоссомс Инн, туда, где базировались фирмы, зарегистрированные на бирже. Эта система позволяла получать всю нужную документацию в тот же день. (Разумеется, сейчас, когда есть факсы и Интернет, необходимость в таком посыльном отпала.) С часу до двух мне полагался обеденный перерыв, и почти всегда я обедал в «Хиллз», старомодном заведении в Сити около Ливерпульского вокзала, где — если вас не раздражали стены, выложенные, совсем как в общественных туалетах, зеленой плиткой, — пудинг с мясом и почками, картофельное пюре и яблочный пирог на десерт обходились примерно в полкроны.
Обед в одиночестве — это всегда проблематично. Друзьями в Сити, как и в других районах Лондона, я не обзавелся, и некому было составить мне компанию. Поэтому, как правило, я приходил в ресторан с книгой — обычно с тоненьким сборником современной поэзии, взятым в Хайгейтской библиотеке. Ресторан в это время дня был переполнен, и часто столик на шестерых приходилось делить с пятью незнакомцами. Однажды, в начале января 1959 года, я поднял голову от книги — это были «Четыре квартета» Элиота — и обнаружил, что бородатый парень приблизительно моего возраста неотрывно глядит на меня. Перед ним стояла тарелка с печенью и луком, однако вместо того, чтобы есть, он, не сводя с меня глаз, продекламировал громким, хорошо поставленным голосом:
Наши соседи по столику переглянулись в некотором недоумении. Один из них, кажется, даже тихонько фыркнул. Заговаривать с незнакомцем в общественном месте, используя столь специфичную лексику, — такое в Сити несомненно считалось серьезным нарушением протокола. Я же сидел как громом пораженный.
— Скажите, как по-вашему, — развязным тоном продолжал бородач, — мистер Элиот — гений или отъявленный плут и мошенник?
— Н-не… не знаю, — промямлил я. — То есть… в целом… (уже смелее) по моему мнению… чего бы мое мнение ни стоило… он — величайший из ныне живущих поэтов. Точнее, из тех, что пишут на английском языке.
— Браво. Я рад, что сижу напротив человека, обладающего вкусом и прозорливостью.