В 1917 году Элис на несколько дней приехала в Сан-Франциско. Ее визиты стали короче, фотостудия процветала, и я помню свои чувства, когда утром открыл шкаф и увидел, что почти все ее платья пропали. Против воли меня охватила страшная ревность. Я обвиню Элис в безразличии к нашему браку, а когда ее глаза наполнятся слезами в доказательство моей правоты, наберусь храбрости и назову имя ее сообщника. «Лоуренс!» – заору я, имея в виду молодого проводника, а Элис посмотрит на меня и расхохочется. Эх, Элис. Ты была права, считая меня смешным, поскольку я никогда не понимал, что Немезида явится ко мне не в облике того белокурого смазливого мальчишки. Черт, да тебе бы подошел и я, если уж на то пошло; с каждым днем я все больше походил на юношу.
Вечером мы отправились на оперу Моцарта. Именно во время жуткой арии сопрано Элис начала ерзать в кресле и потирать ладони, словно леди Макбет, желавшая стереть с рук пятна крови. Она наклонилась вперед, моргая, и, пока я впервые пытался ее успокоить, жена дала мне руку, холодную как лед. Потом я заметил на ее голой спине признаки лихорадки. Пожилая дама позади нас кашлянула. Элис взглянула на меня и шепотом попросила спасти ее; по крайней мере, именно это я расслышал во время очередного вокального пассажа. Мы подождали до конца арии, затем, укутав жену шалью и своим сюртуком, я отвел ее в такси, а дома уложил в постель. Со всей нежностью я раздел ее, мою дрожавшую красавицу с пятнами лихорадки на пояснице, между грудями вплоть до самой шеи, где, казалось, они мешали ей дышать. Всю ночь я менял ей компрессы и прислушивался к дыханию. Смотрел, как глазные яблоки вращаются и замирают, вращаются и замирают. Я не спал – ждал ее исповеди. Не дождался. Утром, разумеется, я себя чувствовал гораздо хуже, чем Элис.
Наши смертные ложа стояли в одной комнате, я помню только расплывчатые цветные сцены и мгновения, совершенно бессвязные, возникавшие перед глазами подобно молнии, выхватывающей лишь часть общей картины.
Кажется, за полночь я проснулся от боли в горле и посмотрел на Элис. Она лежала и глядела на меня печальными любящими глазами. Комната мне виделась вся в черно-фиолетовых полосках с вкраплениями пятен цвета обоев нашего верхнего холла. Болезненно бледная Элис, похоже, бредила.
– Иди спать, мама, – приказала она, не мигая, и я тут же послушался.
Много часов спустя: я завернут в горячие простыни; комната ярко освещена, невзирая на задернутые шторы; наша горничная подает Элис стакан воды; жена сидит на краешке кровати в белой батистовой комбинации с оборочками. Яркий луч солнца отразился в стакане воды, и мир взорвался в моих глазах. Должно быть, я застонал, поскольку в следующий миг понял: они смотрят на меня.
– Элис, я должен тебе сказать, – пробормотал я.
Она выпрямилась и выжидающе посмотрела на меня. Горничная поспешно удалилась.
– Элис, я должен тебе сказать, – снова прохрипел я.
Жена выглядела озадаченной, бледной, испуганной и на миг напомнила мою бабушку, приподнявшуюся на смертном одре. Горничная вернулась и дала мне алую таблетку. Болезненный глоток. По горлу потекла вода, и я впал в беспамятство.
Все произошло утром, пожалуй, перламутровым утром, когда, еще не выздоровев, но уже вернув способность передвигаться, я в очередной раз брел к ночному горшку и, присев, точно король на трон, с удовольствием облегчился. Комната качалась, будто палуба. На кровати я заметил свою потайную шкатулку со взломанным замком. И спиной почувствовал появление жены.
– Эсгар, объяснись.
Я вывернул шею и увидел что-то блестящее в ее руках. Яркий блеск причинял боль, и я отвернулся.
– Чего?
– Откуда у тебя это?
Она швырнула вещицу на пол, где цепочка сложилась буквой «S», а на солнце вспыхнули цифры – «1941».
Я вспомнил бабушку в ее чепце. Вспомнил, как отец меня купал. Мертвые, похороненные, пропавшие. Я вспомнил давний обед, а Элис тыкала пальцем в каждую из цифр.
– Я его в жизни не видел.
– Он твой. Лежал в твоем комоде. Рассказывай.
Я объяснил, что комната кружится перед глазами и я ничего не понимаю.
Элис продемонстрировала мне вскрытый конверт с витиеватым почерком.
– Оно лежало там же. – Конверт полетел на пол вслед за медальоном, и я увидел, что это письмо от Хьюго некоему Максу Тиволи.
– Не понимаю, – повторил я.
– Эсгар, объяснись.
– Кажется, это знакомый твоей мамы? Видимо, вещи принадлежат ей.
– Ничего подобного.
– Может, у Бэнкрофта? Да, припоминаю…
– Эсгар, ты лжешь. Объяснись.
Во время болезни мы сами не свои. Мы функционируем на самом примитивном уровне, уродливы, жалки, все наше привычное и столь естественное обаяние сходит на нет, мы становимся похожими либо на детей, с ревом требующих воды, либо на родителей, бормочущих молитвы в свой предсмертный час. Слишком утомленные, чтобы поддерживать хрупкую фальшивую личину, мы сбрасываем маску, словно скорлупу, и на глазах у окружающих превращаемся в унылых страдальцев, какими зачастую бываем в домашнем кругу. Иначе говоря, мы становимся самими собой. Болезнь всегда делает меня медлительным и слабым, лишь по этой причине я не стал изобретать достоверное оправдание. Элис хоть и подозревала меня, да совершенно точно не догадывалась об истине, но я ей все рассказал. В третий раз я нарушил Правило. Мягко, осторожно, словно жена была коброй, изготовившейся к броску, не своим голосом, однако с облегчением и сожалением, с привкусом тошноты и ощущением головокружения я рассказал ей то, чего поклялся не рассказывать никогда, – правду.
Элис, ты сидела на краешке кровати и смотрела на меня так, как никогда прежде за все годы нашего знакомства; полудети, полунезнакомцы, муж и жена. Ты смотрела на меня так, будто я для тебя что-то значил. Будто я был драгоценной вазой, которую ты неосмотрительно задела, и время замедлилось ровно настолько, чтобы ты увидела, как она неотвратимо летит на каменный пол. Будто ты, хотя и слишком поздно, наконец захотела спасти меня. «О нет», – сказала ты. Кажется, я заплакал – я был безутешен, болен и надломлен, однако помню тебя, всю в белом, целующую меня со словами «о нет», и твои глаза с крохотным страдающим Максом в каждом. Следующие твои слова словно лишили меня кожи.
– О нет. Ты просто бредишь.
Меня стошнило, и я не смог помешать тебе выйти из комнаты. Я опустился на четвереньки, и меня вырвало прямо на письмо Хьюго. Желчь покрыла мое имя. Прибежавшая сиделка отвела меня к постели, а я не мог выговорить ни слова, поскольку в рот мне запихнули таблетку. Я видел твою бледную спину, удалявшуюся по коридору, закрытое руками лицо. Сиделка захлопнула дверь.