Надеюсь, вам никогда не придется говорить человеку, что он умер, что для него нет бесконечного числа возможных миров и воплощений – и по крайней мере в одном из миров он просто не существует.
– Меня направили к доктору Черлетти, – начала я, уставившись на свои колени, – потому что у меня был нервный срыв после аварии. Мы с тобой ехали в машине, которую задело такси. Я сломала руку, а ты…
– А меня смяло и смело в нирвану.
– Да. Мне очень жаль, Рут. Из-за этого и начались мои перемещения.
С улицы донесся вой полицейской сирены.
– Я это поняла, – сказала она, – по тому, как вы вели себя со мной, особенно эта, последняя. Все время хваталась за меня, носилась со мной как с ребенком. Наверное, ты так же ведешь себя с Феликсом.
– Я не знала, как сказать тебе это. Надеялась, что не придется…
Она встала и снова начала сортировать белье.
– Странно. Получается, здешнее существование – что-то вроде загробной жизни. Где-то я мертва. Наверное, во многих мирах, даже в большинстве из них. Мы такие хрупкие существа, хотя никогда об этом не думаем.
– Мне очень жаль.
До чего странно приносить мертвецам соболезнования по поводу утраты, когда утрата – это их смерть.
Рут повертела головой:
– Это так маловероятно – быть живой, правда? Определенная температура, гравитация, нужное сочетание атомов в нужный момент… кажется, что этого никогда не случится. – Она стояла, глядя на картину и приложив руку к щеке, а затем перевела взгляд на кошку, кравшуюся к попугаю по спинке дивана. – Жизнь так маловероятна! – Рут снова повернулась ко мне. – И она гораздо лучше, чем мы о ней думаем, правда?
Я навестила доктора Черлетти с его аппаратом – «наблюдается положительная динамика, осталось всего шесть недель» – и легла спать, зная, что не увижу Натана, отправляющегося на войну. Я попаду, как всегда, в 1918 год и пробуду там до следующей недели. В далеком 1941-м Натан соберется в путь, но я не смогу с ним попрощаться. Стоять в дверях и махать вслед мужу-солдату будет Грета 1918-го, которая уже делала это раньше.
Натан. Прошлым вечером я была в 1941 году и слышала, как мой муж пришел домой, рыдая. Я вспоминала, как вошла к нему. Открыв сломанный замок, я обнаружила, что Натан лежит обнаженный на полу и рыдает рядом с потоком воды, сжавшись так, что виден был только его затылок, коротко, по-военному, подстриженный. Я вспоминала его лицо, когда он поднял голову, – как странно, что мы не способны предсказать выражение лица, даже если это лицо любимого! Больное, изуродованное горем: передо мной был другой человек. Он выставил руки – «нет, пожалуйста, нет». Я встала на колени, обняла его, поцеловала в лоб, и его тело расслабилось, когда он обнял меня: слишком слабый, чтобы протестовать, слишком обнаженный. «Я знаю», – повторяла я беспрестанно. Натан бормотал «нет-нет» и не мог больше ничего сказать сквозь слезы. «Я знаю, знаю, знаю», – шептала я снова и снова, гладя его по голове, потому что все знала, потому что в другом воплощении у меня тоже был любовник и я тоже ушла от него. Наши побуждения были разными, но не все ли равно? «Ты любил ее». Я вспомнила, что он не стал отрицать этого. Оба предательства, мое и его, почему-то стали равны друг другу и взаимно уничтожились; мы сидели обнявшись рядом с грохочущим потоком воды.
На следующее утро, несмотря на мороз, мы с тетей Рут пошли к парку Вашингтон-сквер. Лошади, которых прогуливали там для разминки, блестели, как свежевыделанная кожа; рождественские сосновые ветки, украшая собой все вокруг, напоминали о том, что когда-то это была деревушка под Новым Амстердамом. В отдалении строился оркестр из музыкантов в форме – наверное, Армия спасения. Я заметила женщину в ярко-зеленой шали, наблюдавшую за ними, но сама разглядела только огромный барабан на худеньком юноше.
На мне был плащ с бархатным капюшоном. Рут, в шляпе и черном турецком пальто из овечьей шерсти, шла рядом и поигрывала кисточками на поясе.
– Послушай, не сменить ли нам имена? У всего немецкого сейчас дурной привкус, и он пройдет не сразу.
– Почему Феликс не хочет меня видеть? Я звоню, а он не отвечает.
– Может, ему нужны тишина и покой, – сказала она. – «Уэллс», конечно, звучит совсем не по-немецки. Но можно отказаться от «Рут». Ты не могла бы называть меня «тетя Лили»?
На стене висела газета. Мое внимание привлекли некрологи: эпидемия гриппа нарастала. Гудвин Гарри, 33, скоропостижно, в среду вечером. Кингстон Байрон, 26, скоропостижно, у себя дома. Читать стало невыносимо: это могло случиться любым утром страшного 1985 года. «Бум, бум, бум» – загрохотал барабан.
– Я просто пытаюсь ему помочь. Его опять арестовали. В сорок первом.
Рут выглядела озабоченной:
– Феликса? За что?
Я не знала, как ей объяснить, и поэтому сказала:
– Там началась другая война, Рут.
Она уставилась на меня – между бровями появилась складка – и повторила:
– Другая война.
Затем Рут моргнула, и я поняла, что она выбросила это из головы. Ей не нравилось думать об ужасных вещах, с которыми ничего нельзя поделать.