Этот мягко-треугольный, к концу почти острый, с закругленным противоположным краем: верх — как на черепахе панцирь, был мутно-зеленым, а из-под темного панциря, как заря из-под туч, сиял розовым низ — нет, неверно!
А под ним — овальный, кем-то обточенный аккуратный темно-серый камешек, усыпанный круглыми, разной величины, белыми пятнышками — те, что крупнее — ярче, а маленькие — бледные, — аналогия со звездным небом.
Всего ярче два самых больших, и то, что самое большое — ослепительно бело, точно его сейчас положили сюда точным уколом острой кисти, окунутой в масляные белила. Но оно сухо и плоско, окруженное россыпью бледнеющих к самым бледным, исчезающим — так малы!.. Этот камень лежит на других двух и резко от них отличен. Кто их
Маленький, полупрозрачный, и эти два «полу» отделены гранью извилистой, но неумолимой: середина камня — полупрозрачна светло-серым тоном, а другая — туманнее и белее. Низ и верх этой почти молочной туманностью туго сжали с двух сторон светлую серизну, а наверху этого крошечного, острого, не шлифованного, почти колющего пальцы, здания — крошечная черная крыша, сверху плотно наложенная шапочкой — на середину…
Валерик их
А вот этот второй, на котором покоится камешек звездного неба, — это уже целый мир! Больше тех двух в несколько раз, из неявной, сплывшейся мозаики — разводы тускло-алого и серого вдруг дали место
Но я размыкаю пальцы и, как Колумб, открываю новую землю правого бока — каменный белый берег…
Мы правим стихи Валерика — Женя, он, я, — когда с рюкзаком на плечах, тяжеловато ступая, показался на лестнице долгожданный Андрей.
Вечер. У круглого большого стола посреди нашей с Женей комнаты у Маруси, под шум моря — наконец стоят Андрей и Валерик: каштановый, синеглазый — когда открывает их в их ширину — небо в них! Черноголовый, сверканье карих глаз, то — мрачных, как сама ночь, то — глядящих в самую душу.
Андрей — старше, почти в Христовом возрасте. Лет на пять старше Валерия. Не совсем так и совсем не так — они встретились, как мы ждали: сходства видели мы, ждали — дружбы. Но у стола круглого, как луна, как земля, обозначаются острия несходств. Глаза Валерика то уклоняются от раскрытой Андреиной синевы, то зажигаются в спор: я не знала еще за ним тяги к риторике! Не сдается с нами удержанный Валерикин
Один раз не выдерживает Валерик — с чем-то вроде: «Нет, я не могу — так!» — задохнувшись несогласием, хочет прекратить разговор, может быть, добрым смехом Андрея обиженный? Но Женей или мной словесно поглаженный, укрощенный — терпит. (Может быть, почуял сперва за мягкостью в противнике неуловленный, Андреем уже неценимый, — ум?)
Но к чаю зовут! В той комнате, где когда-то я жила с маленьким сыном — где каждый вечер встречаются коктебельцы, живущие у Маруси, жены Макса, ее навещающие, под в морской рев то и дело открываемую на входной балкон дверь — спор Жениного и моего — сыновей? — стих. Другие голоса говорят о себе, о своем. Под то добрый смех, то — покрикиванье на минуту вскипавшей гневом Маруси, эта большая, неровная, улыбающаяся ей, друг другу подчас незнакомая, ершащаяся кто-то на кого-то семья погружает в свой ритм. Чаепитие. Завтра кто-то придет спеть свои песенки. Послезавтра кто-то приедет. Кто-то привез письмо — из Москвы, из Киева. О Пушкинском ленинградском доме, о выставке Максовых этюдов. Еще кто-то входит… Мы выскальзываем на балкон. В луну, в море, в их блеск, их согласие, в их сливающиеся тишину и шум. Опершись о белую балюстраду, нами умоленный, потому что Валерик не хочет, Андрей говорит стихи. Валерик слушает — поглощенно…