всю свою силу, всю злость на отнимаемую у меня жизнь вложил в эти два замечательных удара. Размахнулся топором и — хрясть справа! хрясть слева! — славен недаром мой топорный удар!..
И качнулся столб, затрещал, поплыл в сторону, обрушивая сверху на нас с Коринфом и на папежни-ков всю высокую ставку свейского местера Биргера. При виде такого для себя несчастья свей, готовые вот-вот разорвать нас на клочья, бросились к выходу, но мало кому из них дал Господь выскочить вон. А иных и вовсе пришибло павшим тяжелым бревном, которое мы с Коринфом подрубили. Нас тут тако же накрыло плотным шатерным полотном, но только я успел прорвать топором зев и быстро пропороть его дальше. Святой Савва, покровитель мой, со мною был тогда бесспорно, ибо я первым на Луготинцевом коне выскочил из-под рухнувшей ставки, а недруги мои, алкавшие моей погибели, рядом оказались накрытые полотном. Скажете, злодей и я, как они, но не оставалось во мне жалости к ним, взялся я побивать их, беззащитно барахтающихся под полотном шатра, наезжая на них копытами Коринфа и крича что есть мочи:
— С нами Бог! Разумейте языцы!
И тут я увидел подмогу, широкой волной накатывающуюся ко мне ближе — наши ребятушки, прорвав свейские порядки, наехали на рухнувший шатер, добивая тех, кто вылезал из-под него, подобно мне, прорвав ткань.
Я же теперь во все глаза рыскал увидеть, где же там мой князь, жив ли он, и сойдя на Коринфе с полотна шатра, уже изрядно залитого кровью, вставал на стременах, всматриваясь.
— Савка! — вдруг услышал я его голос из гущи сражающихся и бросился туда, бормоча свое извечное про Савву Юрьича. Александр продолжал биться со свеями, и я присоединился к его усилиям, вновь и вновь обагряя свой топор кровищей незваных латынов. Лицо князя было бледно и сияло торжеством правого дела, плечи, грудь и руки забрызгались кровью.
— Здесь я, Славич! Видал, как ставка пала?
— Твоих рук? — крикнул он весело, разя мечом направо и налево.
— Моих, Славич! — ликовал я, не роняя топора своего. — Прощаешь ладожские мои грехи?
— Прощаю! Ратмира прикрой!
Ратмир бился чуть поодаль, уже пеший. Конь его лежал в реках крови и предсмертно хрипел. И сам Ратмир весь был сплошь в крови, своей ли, вражеской ли, коня ли своего — не разобрать. Он отчаянно рубился, и видно было, что очень хотят папежники разлучить его душу с телом.
— Держись, Ратмирка! — крикнул я, отсекая от него одного из нападающих.
НА ТОМ СВЕТЕ ПОМИРИМСЯ!
Пешцы позже всех вошли в столкновение с врагами. Конница уже вовсю рубила первых, еще беззащитных свеев, а пехота, обстреливаемая из луков, еще только бежала по берегу Невы, приближаясь к неприятелю. Дручило, сын простого сапожника с Неревско-го конца, прежними подвигами заслуживший себе воинское звание, бежал впереди всех, ведя за собой свою сотню. Он же первый вступил в рукопашный бой, врубившись в наспех сомкнутый ряд свеев, охаживая их своей длинной палицей, похожей на весло. Живость, с которой он это делал, раззадорила других пешцев, бегущих следом, и быстро надломилась оборона свеев, затрещала и рухнула, одни валились навзничь, другие бежали, и на их спинах наши выскочили к первой шнеке, причаленной к берегу. С нее посыпались гроздья стрел. Пронзенный в самый кадык, первым же и погиб сын сапожника Дручило Незделович. Хрипя и обливаясь кровью, он с таким недоумением и тоской оглянулся на идущего за ним следом Мишу Дюжего, что его кровью облилось Мишино доброе сердце. В тот же миг бедный Дручило пал на берег Невы с потухшим взором и испустил мощный дух свой.
Если б не эта гибель, кто знает, скольким бы свеям удалось спастись от чудовищной десницы могучего новгородца, пехотного воеводы Миши Дюжего. Но видя смерть своего друга, он ослеп от благородной ярости. И стократно страшен сделался его коршун — огромный молот, имеющий своим навершием пудовую стальную птичью голову с крючковатым и острым клювом. Заревев по-медвежьи, он стал с неистовым гневом долбить врагов, разбрасывая по берегу их мертвые тела, расплющивая головы, вырывая клочья мяса клювом коршуна, и никакая сила на свете не могла бы теперь противостоять ему, ибо русский человек, беря пример с Господа, долготерпелив и многомилостив, но если проклюнуть его до самой болезненной сердцевины, то и гнев его становится подобным Господнему гневу — неудержимым и всесокрушающим, способным валить вавилоны, испепелять содомы и гоморры, в прах обращать соломоновы храмы и римские капи-толии.