Силивон вспоминает страшное утро, когда плыли по реке мертвецы. Может, среди них была и его единственная дочка, его маленький внучек… Как же ясное солнце смотрело в глаза детям, их матерям? Как не испепелило оно волчьи сердца тех, кто мыл свои руки в крови детей? Внучек мой, внучек!
Мысли ползут серой спутанной ниткой. Сердце как кремень у Силивона, но в сердце живая человеческая кровь. Искоса глянув на старуху, он стирает со щеки старческую скупую слезу. Но не спрячешь ее от Силивонихи. Она озабоченно говорит ему:
— Силивонка, сходи на улицу да покарауль этого человека. Видишь, уткнулся носом в окно, не оторвется! Еще какой-нибудь вред причинит. Говорят же люди, что в городах нарочно дома поджигали разные шпионы. Может, и это какая-нибудь гитлеровская погань?
— Выдумывай! Шпионы тебе снятся все.
Но все же взял свою увесистую ореховую палку и вышел на улицу. Незнакомец все еще смотрел, вглядывался в окно правления.
— Или по делу какому? — окликнул его Силивон. Тот повернулся, насторожился:
— Конечно…
— Может, у вас надобность есть к председателю?
— Человек без надобности не ходит. Конечно, надобность.
— А кто вы будете? Из каких мест?
— Мы? Кхе…— и человек явно улыбнулся. Улыбка скользнула по запыленной жесткой щетине щек и расплылась, исчезла в ощипанной кудельке бороды. Узенькие глазки плутовато моргали, буравчиками сверлили Силивона. И вдруг незнакомец засмеялся, всплеснул руками:
— Не с Силивоном ли Сергеевичем имею честь встретиться?
Силивон напрягал память, и вот оно пришло, давно прожитое, пережитое…
— Матвей? Мыста? — таким прозвищем наградили когда-то Сипака за его хвастливые слова: «Мы-ста все можем… мы-ста все сделаем…»
— Гм… Кому Мыста, а кому Матвей Степанович Сипак! — И даже бородку задрал.— С-и-и-пак! Вот что помнить ты должен.
И уже мягче, ласковей:
— Встретились, дай бог счастья! Я помню тебя, хорошо помню. Все помню… Ты еще тогда в пастухах ходил. Хороший был пастух! Ничего не скажешь! Должон и ты меня помнить.
Силивон растерялся от такой встречи и все не мог ухватиться за нужное слово. А Сипак сыпал и сыпал:
— Как же! Вы тут, видно, уже похоронили меня. Вы думали: нет Сипака на свете, свет ему клином сошелся. Нет… нет… нет… Сипака голыми руками не возьмешь! Сипак знает свой путь-дорогу. Ты его, это значит меня, хоть на голову поставь, ножки ему задери к небу, а ему еще лучше усмотреть, где что на земле и под землей деется.
— Вот ты какой…— со скрытой иронией тихо проговорил Силивон,— и говорить как наловчился, будто из решета сыплешь. Где это ты такую науку прошел?
— Светом научен. Жизнью. Она, эта самая жизнь, может иного так протереть, так перетрясти, что из него песок посыплется! А мы… Сипаки… мы породы жилистой — гужи из нас крути, не порвешь!
— Выхваляйся! И раньше выхвалялся: мы-ста да мы-ста… А жиле твоей — по всему видно — конец пришел, порвалась твоя жила — еще тогда, в те годы. О теперешнем времени и говорить нечего.
— Нечего, говоришь? Слепой ты, Силивон. Ты, кроме своего колхоза, и света не видел. Только и дороги у тебя что колхоз.
— Правильная дорога. Весь народ по ней идет, и смотри!
— Что «смотри»? Ты не видишь, что на свете делается, какая разруха великая началась по всем державам. И твоей дороге конец приходит, он пришел уже! Вот немец заявится в деревню, и от твоего колхоза следа не останется. Немец — он знает порядок, он на место все поставит, он настоящему человеку рад.
— Какому же это настоящему?
— Какому? А хотя бы вот и мне. Каждому человеку, который за порядок стоит, за твердый закон, за твердую жизнь, за собственную землю, за собственные мельницы.
— Вот ты куда гнешь! Не диво, что ты и на народ не больно надеешься, а больше… на немца… Немца, значит, ждешь?
— А на кого же мне надеяться? На коммунистов? Они у меня вот где сидят,— и Сипак провел рукой по горлу.
Помолчали.
Силивону становился противным разговор с человеком, которого он и прежде не очень уважал, считая его ловким хапугой, не упускавшим случая что-нибудь ухватить, отобрать, содрать с живого человека, если этот человек попал в беду. Силивон помнил, как в старые времена скупал Сипак землю задарма у солдаток, как оттягивал он надел земли у своей сестры-вдовы. Так и рассыпалась семья: сестра умерла, дети — родные племянники Сипака — пошли по миру побираться. А Сипаку все было мало, все греб под себя, как та курица. Извивался ужом после революции, и землю сохранил, и добро, бросался во все стороны, чтобы ухватить дурную копейку. Все ускользал от закона, пока не пришла наконец отплата.
И теперь, когда смотрел Силивон на Сипака, еще противней казались ему вся его обшарпанная фигура, его желтоватое лицо, сухое, сморщенное, как печеное яблоко. Того и жди — лопнет кожа на скулах-желваках.
Силивон намеревался уже идти домой, но не стерпел, спросил:
— Скажи ты мне, Матвей… значит, Степанович, что же ты думаешь делать? С чем пришел к нам?
— С чем пришел? Гм… Вот что я тебе скажу…— На лице Сипака заходили желваки скул, из-под бровей зло блестели прищуренные глаза.— Советскую власть пришел я решать! Вот чего я пришел. Что вылупился?