Совещались и о хлебе, и о скотине — не все зареченские колхозы успели выгнать лошадей и коров на восток. Тут же решили: раздать добро людям, чтоб не слишком бросалось в глаза фашистам. Кое-где остались деревенские активисты, не успели эвакуироваться некоторые семьи, которым следовало держаться подальше от немцев. Лежали в гумнах, на чердаках раненые красноармейцы. Проходили подразделения окруженцев. Были и другие заботы. О них говорили тихо, строили разные планы, намечали более удобные способы их выполнения. Людей было еще маловато. Но и то, что удавалось сделать, тешило душу: не зря прошел день, будут помнить фашисты.
Все эти заботы и дела отгоняли мысли от болезни, вносили в небольшую лесную сторожку дух борьбы, атмосферу боевой напряженной жизни, которой жила вся страна, какой жили там, за линией фронта.
Однажды вечером, когда Мирон распекал в сердцах Дубка и еще кое-кого из хлопцев, что они лезут на рожон, не остерегаются, все услыхали резкий голос комиссара:
— Надя, скорей! Бумагу тащи, бумагу! Да скорей ко мне!
Все притихли, услыхав по радио обращение Советского правительства к народу. Старый Астап, который только-только вошел в хату, прислушался к знакомому голосу, быстренько снял свою шапку-ушанку и тихонько-тихо, стараясь не стучать сапогами, подался к стене, прислонился к ней. Он заметил, что и все стоят не шелохнутся, жадно ловя каждое слово.
А слова лились твердые, ясные и простые. Они ложились сразу в сердце, успокаивали измученные души суровой логикой, надеждой и великой верой в нашу правду, в наше дело, в нашу силу.
И перед каждым вставала в далеких необъятных просторах мать-Родина. Кровавый туман застилал ее, наплывал грозными зловещими тучами. И казалось, трудно солнцу разогнать, развеять эти тучи, осветить ясным лучом, согреть измученную и искалеченную землю.
Молчал приемник. Слышно было, как шелестит бумага: Андреев старался по памяти восстановить каждое пропущенное слово. Ему старательно помогала Надя.
В хате стояла суровая и торжественная тишина.
Мирон нарушил ее:
— Вот, Александр Демьянович, и приказ для нас… Теперь нечего нам и спорить. Вся наша работа каждому понятна.
По памяти, по коротким записям еще раз проверили все слова. Говорили, обсуждали, намечали смелые планы.
5
Когда фронт отодвинулся от городка далеко на восток, произошли некоторые перемены в комендатуре. Майор с коричневым пятном на щеке был отозван. Потому ли, что он числился в действующей армии, или потому, что не подходил к постоянной комендантской службе, где нужны иные навыки, иные способности. Он не мог ничего поделать с тем, что происходило на шляхах и проселках. А происходило там нечто непонятное. Армия давно прошла вперед, газеты и радио ошалело кричали о победе. А тут совсем не видно этой победы.
В город нахлынули эсэсовские команды. За столом в кабинете коменданта засел штурмфюрер Фридрих Вейс. Высокий, нескладный, он с педантической точностью являлся в кабинет и сразу же принимался за дела.
Когда Вейс появлялся на улицах городка, они моментально пустели. Вейс знал, почему так происходит.
Он уже провел несколько публичных экзекуций, или, как называл он, приемов разумной профилактики. В дни экзекуций Вейс особенно был оживлен и подвижен, и каждый из подчиненных заранее знал, в какой момент господин начальник вспомнит о своем дорогом дедушке.
— Вы понимаете, господа, у меня был дед, чудесный старик, лекарь! Он всегда говорил: больному организму в первую очередь необходимо кровопускание… Оно вылечивает ото всех болезней. Это отличнейшее средство, оно стоит всей остальной медицины.— Комендант восхищенными глазами обводил своих молчаливых помощников, младших офицеров, фельдфебеля, солдат, полицейских. Те почтительно соглашались с господином начальником и быстро, старательно заканчивали то или иное дело, порученное им.
Вейс не любил возражений. Он привык к льстивым взглядам, к услужливым подчиненным, готовым на лету подхватить мысль начальника. Таким он был всегда — на улице, у себя, в тесных комнатках комендатуры. И только в одной комнатке отступал от своих неизменных правил. Это была комнатка переводчицы, посещением которой он заканчивал ежедневный обход своих служащих. Входил сюда мягкими неслышными шагами, и маленькая переводчица всегда вздрагивала, когда к ее плечу прикасалась рука начальника.
— Не пугайтесь, не пугайтесь, мое дитя! Я же вас не вешаю,— вкрадчиво повторял он свою неизменную шутку, которую считал необычайно тонкой и остроумной.— Работаете? Вот и хорошо. Чудесно, чудесно! — И Вейс бросал выразительный взгляд на длинного рыжего ефрейтора, сидевшего тут же, за столом бюро пропусков. Тот поднимался со скамьи и, вытянув руки по швам, выходил из комнаты, ступая так осторожно, будто шел по тонкому, хрупкому льду.