Когда в 2004 году я впервые вошел с улицы в ИАГБ – попробуй запомни это название, – чтобы истребовать свои бумаги и бумаги моих родителей, а также все, что касается моего окружения, мне выдали лишь три-четыре листочка, не имевших никакого значения, совершенно безынтересных, и поперек каждого шла надпись большими зелеными буквами: ИСТОРИЧЕСКИЙ АРХИВ СЛУЖБ ГОСБЕЗОПАСНОСТИ. Я получил ровно столько, сколько и большинство заявителей, о которых я слышал. Даже сейчас, приходя в читальный зал архива на улице Этвеша и выходя оттуда, я вижу, что каждый день появляются новые заявители, вижу, насколько они уязвимы, вижу, с каким терпением разговаривает с ними сидящий в стеклянной будке администратор – точь-в-точь как медсестра в нервном диспансере. Получив так мало бумаг, они, наверное, успокаиваются. Я не успокоился. Что же мне выдали? Один агент сообщил, чтó я сказал как-то раз на гуманитарном факультете. Полпредложения. Да еще и не дословно процитировано. Глупости. Тогда нам еще не раскрывали имен агентов. Сегодня я знаю, как его зовут. Лица не помню. Понятия не имею, кто он такой. Мне даже лень подойти к полке и открыть конверт, в котором я принес тогда домой эти несколько страничек. Все это было ни пришей ни пристегни. Полное разочарование. И вот задним числом, когда я держу в руках две толстых подшивки, где и мое собственное имя встречается не раз, а не только имена моих родителей, когда я держу их в руках – виртуально, конечно, потому что вообще-то обе они, вербовочное досье и рабочее, находятся на улице Этвеша в крепко запертом шкафу в зале для исследователей, – я, как бы помягче выразиться, поражаюсь, почему мне вручили тогда только это. Грех было в 1990 году и позже не предать гласности все эти бумажки, все до одной, – грех, грех, грех. Непростительный, неискупимый.
Один из документов, которые мне тогда выдали, все же представлял собой некоторый интерес – правда, совсем уж косвенный. В ходе реабилитационных процессов, последовавших после смерти Сталина, папу вызвали на улицу Дьоршкочи[141]
, это было в июне 1954-го, он рассказывал, как испугался, когда за ним закрылись железные ворота, как раскаленные на солнце железные ворота жгли ему спину, – именно этот момент ему было важно пересказывать еще и еще раз. Мне кажется, тогда он испугался на всю жизнь. Конечно, не в первый раз и не в последний. Страх то и дело возвращался. В 1973-м в последний раз и окончательно. Эти протоколы – с подписью моего 34-летнего отца на каждой странице – я тогда и получил.Министерство внутренних дел
Следственное управление
Строго секретно!
Заявление
Я, нижеподписавшийся, осознавая свою ответственность перед законом, обязуюсь ни при каких обстоятельствах не упоминать в присутствии посторонних о том, что был допрошен в Следственном управлении Министерства внутренних дел. Принимаю к сведению, что в случае нарушения обязательства против меня может быть возбуждено уголовное дело.
Будапешт, 30-го июня месяца 1954 года
Подписку взял:
мл. лейтенант госбезопасности
Дёрдь Беофшич
Подписку дал:
Марцел Форгач
Ах, эта подпись! Это сплетение букв! Офицер, проводивший допрос, вел себя корректно – именно так, как, по нашим представлениям, следует вести себя в ходе процесса по реабилитации: был объективен, сух и приставал скорее к свидетелям, которых тогда вызывали по делу, чем к бывшим подсудимым. Он прекрасно знал, как за пару лет до этого были получены эти самые свидетельские показания. Вполне возможно, что в каком-нибудь другом деле он сам и избивал подозреваемого до полусмерти. Быть может, именно поэтому он так охотно разыгрывал из себя джентльмена, когда вел необходимые для реабилитации очные ставки. Папа, по его собственной версии, был всего лишь Жюльеном Сорелем, заблудившимся на поле битвы. Если не считать не лишенных художественности рассказов о том, каким, в том числе и физическим, переживанием оказался для него страх, он вообще никогда не говорил, чтó он там делал. А я и не спрашивал. Хотя. Мне и в голову не приходило его расспрашивать. У нас просто не было слов для нормального разговора. Притом что рассказчик папа замечательный. Он и стихи писал. «Смолк быстрых капель перестук, / Сквозь тьму спешит толпа. / Поют деревья на ветру, / А я все жду тебя», – такой стишок он сочинил для Кати незадолго до того, как ее сожгут в Аушвице; их застали in flagranti ее родители, слишком рано вернувшиеся домой из-за того, что отменили киносеанс. Есть даже фотография – Кати на катке в Сатмарнемети, но сейчас не найти.