Все же это было непростое задание для страстного, бессистемного ума, для медсестры: ей ведь нужно было совместить профессиональный политический анализ с непредвзятостью опирающегося на точные данные социолога и змеиной мудростью разведчика. Донесение же являет собой какой-то вопиющий лепет. Для моей поездки мама состряпала им такой предлог: мол, я должен привести в порядок литературное наследие деда. Я оказался бы для этого дела совершенно непригодным в силу полного незнания иврита. Да я бы и сейчас на это не сгодился. Позже я, правда, немного освоил иврит своими силами: вначале учился по абсурдному гэдээровскому учебнику, когда работал на болтовом заводе в Холоне, промышленном пригороде Тель-Авива, – с арабами, кстати; в обеденный перерыв, присев на лестнице в заводском дворе, я всегда открывал свою книжечку, потому что иначе не мог обменяться ни с кем ни единым словом, рабочие с Западного берега по-английски не говорили – от силы знали какие-то слова. Смех это был, а не учеба, – как если бы сегодня кто-нибудь вздумал учить венгерский по глупой хрестоматии 1958 года издания. Учебник я купил еще в 1972 году в Восточном Берлине, когда оказался там на гастролях с группой «Орфео» в качестве горе-барабанщика, но это другая история. В написанных на иврите текстах речь шла о рабочих и работницах, о производстве и образцово-показательной семье, какой ее замыслил для восточных немцев Вальтер Ульбрихт; соответственно, я отчасти усвоил несуществующий социалистический иврит и мог потом этими словами без конца развлекать израильскую молодежь. Но я-то учил иврит не ради чего-нибудь, а лишь для того, чтобы проникнуть в тайны загадочного маминого родного языка (который в Израиле на улице звучал, кстати, отнюдь не так таинственно – скорее даже заурядно и грубо), – и да, у меня было такое чувство, будто с каждым словом, которое я вызубривал и значение которого внезапно осознавал в самый неожиданный момент, я опять, как ребенок, постигаю физические очертания мира; вода – это