Знать об этом нам не полагалось, но в отделе новостей не может быть секретов. Все были в курсе, и редакторы среднего уровня перестали давать копировщикам репортерские задания. Зачем вкладывать время и энергию в подмастерьев, на которых старшие редакторы смотрят без всякого интереса? Зачем делать кого-то своим протеже, если он все равно тут долго не задержится? Столкнувшись с таким внезапным равнодушием, копировщики могли бы устроить мятеж, забастовку или поджечь здание редакции. Вместо этого мы продолжали стараться. Рылись в мусорных корзинах в поисках материалов, от которых репортеры отказались. Просеивали сквозь мелкое сито пресс-релизы, чтобы отыскать идею, которую можно будет использовать. Наткнувшись на что-то стоящее, шлифовали каждое предложение, подобно Флоберу, и молились, чтобы редактор разглядел в статье проблеск надежды. Каждый из нас верил, что он или она окажется избранным, тем единственным копировщиком, ради которого редакторы позабудут о своем пренебрежении.
Несколько месяцев я старался наравне со всеми. Потом, как в Йеле, перестал. Правда, на этот раз исключение мне не грозило. Единственным последствием этого отказа было легкое чувство сожаления и возвращение старых мыслей о том, что провал – моя судьба. Любые более сильные переживания относительно моего решения быстро утолялись в «Публиканах», где собирались люди, переставшие стараться уже давно. Чем больше я жаловался насчет «Таймс», тем более популярным становился в баре. Когда я преуспевал, мной гордились, но, потерпев поражение, я стал там героем. Я заметил это, но проигнорировал, как и тот факт, что похмелье после «Публиканов» порой препятствовало моей профессиональной деятельности и уменьшало и без того призрачный шанс на повышение до полного нуля.
Примерно в то же время, когда я перестал стараться в «Таймс», я совершил еще один противоречивый шаг – бросил звонить матери. Обычно я звонил ей пару раз в неделю с работы, в поисках совета и ободрения, и зачитывал отрывки из своих статей. Повесив трубку, я ощущал еще большее разочарование, и не потому, что мама не помогла, наоборот – она помогала слишком сильно. Мне ведь двадцать три года. Я не хочу больше зависеть от матери. Более того, не хочу, чтобы мне напоминали, что теперь мама должна зависеть от меня. К этому времени я рассчитывал сам ее содержать. Надеялся, что к 1988-му она переедет в дом, который я ей куплю, а волноваться будет только о том, что надеть на следующий урок гольфа. В действительности она продолжала торговать страховками, с трудом держалась на плаву и все еще старалась вернуть былую энергию. Я говорил себе, что хочу понять, как буду справляться, если моими наставниками станут мужчины, а не мама, что для юноши полезно дистанцироваться от матери, но в действительности я дистанцировался от невыполненных обещаний и всеобъемлющего чувства вины за то, что не могу позаботиться о ней.
Наложив эмбарго на общение с мамой, я сумел разобраться в том, почему перестал стараться в «Таймс», и стал посвящать больше времени самому страшному маминому кошмару, роману о баре, который больше не называл «
– Эй, не смейся надо мной! Не смейся надо мной, приятель! Моя мамаша надо мной смеялась, и я положил ее на операцию – а операция ей была не нужна.
Каждый вечер я слышал по меньшей мере одно замечание, которое могло стать идеальным началом или завершением главы.
– Не сказать, чтобы я тонул в любви, – заявлял мужчина своей подружке.
– Ну конечно, – отвечала она сухо, – потому что ты давно утонул в выпивке.
– Так что, – спрашивал дядя Чарли одного клиента, – ты ее поимел?
– Куда там, Гусь, – отвечал тот, – это она поимела меня.
Однажды я подслушал разговор двух девушек об их ухажерах.
– Он сказал, что я – тройная угроза, – сказала одна.
– В каком смысле? – спросила другая.
– Это вроде какой-то спортивный термин, – ответила первая. – Он сказал, что я умная и у меня классные сиськи.
Вторая посчитала на пальцах и залилась смехом.
Перестав стараться в «Таймс», я начал придерживаться строгого режима, откладывая поход в «Публиканов» до того момента, как не потрачу ровно час на работу над романом о них. Все попытки, однако, были обречены, потому что я не понимал, зачем вообще хочу о них писать и что мне там так нравится. Я боялся это понять, и потому просто гонял слова по листу бумаги – упражнение столь же бессмысленное, как «ворди-горди».