— Мать, — он отводит взгляд, его очередь, — я был в восьмом классе, Ника еще в начальную ходила. Отец умер, когда она только родилась. Несчастный случай. Возвращался с работы, на остановке, зима была, гололед, водитель не справился с управлением и машину занесло. На остановку, семь пострадавших, двое погибших…
Кирилл замолкает, хмурится и к пачке сигарет, что рядом с пустой чашкой лежит, тянется. Трясет, вытряхивая предпоследнюю сигарету.
И спрашивать сколько он выкурил, пока я спала, я не стану.
— Мать, — он бубнит невнятно, прикуривает, и в постели курить, конечно, нельзя, но сегодня можно, — … одна воспитывала, и тогда тоже была зима.
А сначала осень, холодная.
Сырая.
И все лучшее детям, поэтому ее ботинки разваливались. И куртка старая, переделанная из отцовской. И только черт знает где и когда именно ее прихватило, продуло до температуры под сорок, жара, бреда и кашля, что сотрясал все тело.
— Она проболела всю зиму, — Кирилл говорит задумчиво, отрешенно, выдыхает дым, и сейчас он не со мной рядом, — не вставала. Две недели… сначала… в больнице, а потом выписали. Расписали лекарства…
Он зло усмехается.
И между строк отсутствие денег читается легко.
Лекарства всегда были дорогими. И никто их никому, на самом деле, бесплатно не должен, как часто любят кричать и требовать.
— Пришлось… крутиться, еще Ника, — он тонко улыбается, — смешная была, модница… наряды хотела…
Плакала.
На наряды и джинсы, как у одноклассницы, тоже нужны деньги.
— Я с ней из школы, в школу, уроки ее, мои… и за матерью ходил, — Кирилл прищуривается, и острые морщины на лбу я разглаживаю осторожно, — многое было, неважно.
Важно.
Но не скажет, и я молча соглашаюсь пропустить.
Сейчас.
— Ей ни хуже, ни лучше. И чувство беспомощности, оно всю зиму… запомнилось. Она умирает, в кашле заходится до рвоты, а я ничего сделать не могу. Ни помочь, ничего. Я не умел и не знал.
— И ты пошел, чтобы уметь и знать.
— Да, — он соглашается, тянется, туша окурок о дно чашки, переводит тему или возвращается к начальной. — Как тебя спасли тогда?
— Наряд, они все же приехали быстро. Медсестра им сказала и через первый этаж провела к лестнице, запасной. Они зашли сзади, скрутили его. Он даже не сопротивлялся.
И ножницы, раскрывшись, по коже черканули случайно.
Оставили едва заметную белесую нитку у ключицы.
Не заметить, если не знать.
Кирилл знает, и склоняется, касаясь губами, поднимается осторожно выше, прокладывая дорожку касаний до уха, добирается до уголка губ.
Легко.
Слишком бережно.
Как хрустальную вазу, но я не ваза.
Я живая, я хочу… тянусь к твердым губам, перекидываю через него ногу, потому что только так правильно, помогаю стянуть футболку.
Падаю ему на грудь, когда он откидывается назад, увлекая за собой.
И где-то там, под нами, лишь обиженно шелестят давно забытые бумаги…
Глава 37
Колеса стучат мерно, выводят вечную песню железных дорог, плавно покачивая вагоны и убаюкивая, и потрескивающий им в такт динамик, что оглашает полустанки, лишь дополняет картину.
Завершает последним штрихом.
— Да-ша, а Шипелово потому что шипит? — Яна по сидению от окна ко мне перебирается на коленках, обвивает привычно шею руками и в лицо, свисая, заглядывает.
— Да, — я покорно соглашаюсь.
Сдаюсь на тысяче первом вопросе, а сидящий напротив Эльвин поднимает взор от телефона и, вынимая один наушник, подло скалится:
— Значит, Бобровка потому что там бобры, Даха?
В серых любопытных глазах вспыхивает интерес, и белокурая голова, увенчанная совсем не девчачьей банданой с кислотно-зелеными черепами, поворачивается обратно ко мне.
Мало.
Эль в «Зажигалке» огреб все же мало.
— Конечно, Элечка, и твоя деревня дураков идет по тому же принципу.
Парировать первый дурак на деревне не успевает: динамик, разражаясь шипением, объявляет очередную остановку.
Веселая горячка.
— Да-а-аш, а кто такая горячка?
— Тетя, — ответ, опережая и всхлипывая, булькает Эль, сползает по сидению, и ноги, что закинуты на мое сидение, упираются в спинку, — веселая и белая.
— А можно мы Черную так и назовем? — Ян, вытащив все же черного щенка из корзины, почесывает его за ухом, смотрит вопросительно.
— Белой горячкой? — Эльвин ржет в открытую.
Секунду.
На второй приходит боль.
Болезненный стон, что вырывается тихим свистом сквозь стиснутые зубы. Он заставляет опомниться, напоминает, что под свободно болтающейся футболкой с «Арией» тугая повязка и три сломанных ребра.
Худоба.
А под черными очками жуткие фингалы.
При виде последних я вздрогнула, а Эль криво улыбнулся, смерил ответным изучающим взглядом и, надвинув обратно очки, хрипло объявил, что мы с ним охрененная холерная парочка с гиппократовыми лицами.
И от восковой бледности ходячей холеры я сусликов отвлекаю, отдаю свой телефон и любимое «Простоквашино» включаю.
— Ты так и не сказал почему…
— А ты не рассказала, откуда царапины на шее и по каким личным обстоятельствам практика у тебя вдруг оказывается закрытой досрочно.
Мы говорим приглушенно, бодаемся взглядами, сверлим, но мы похожи, в том числе и упрямством…
— Ты ведь не уйдешь? — Эль спрашивает напряженно.
В десяточку.
И первой взгляд отвожу я.