Где-то там змеиный шепот страха,Но душа клялась забыть про страх,И была отмечена папахаЧерепом на скрещенных костях.«Память», первая редакцияНо страх Божий он не мог и не хотел в себе бороть. А «никакой блудник… не имеет наследия в Царстве Христа и Бога»… Можно, конечно, надеяться, что —
Моя любовь растопит адский лед,И адский огнь слеза моя зальет.Перед тобою темный серафимПоявится ходатаем моим— но это надежда более поэтическая, нежели «догматическая»: и «адский лед», и «адский огнь», насколько можно судить по авторитетным церковным свидетельствам, мало поддаются грешным «слезам» и «любви», да и нервы у «темных серафимов» крепче, чем у земных поэтов…
Впрочем, явление в тексте Гумилева образа «темного серафима» — нечто большее, нежели средство для создания гиперболы, подчеркивающей интенсивность «любви и слез» лирического героя. Очевидно, создатель этого лирического героя хорошо знал историю некоего Гвидо де Монтефельтро, сначала вождя романских гибеллинов, а затем — монаха-францисканца, поведанную мессиру Данте Алигьери из столба адского пламени (увы — не гасимого слезами!):
В мой смертный час Франциск за мной слетел,Но некий черный херувим вступился,Сказав: «Не тронь; я им давно владел.Пора, чтоб он к моим рабам спустился;С тех пор, как он коварный дал урокЕму я крепко в волосы вцепился;Не каясь, он прощенным быть не мог,А каяться у грешить желая все же,Нельзя: в таком сужденье есть порок».Как содрогнулся я, великий Боже,Когда меня он ухватив, спросил:«А ты не думал, что я логик тоже?»Ад. Песнь XXVII. Пер. М. А. ЛозинскогоВ блуде, равно как и во всех других грехах, Николай Степанович, несомненно, каялся. Только, каясь во всех других, он и не желал их возобновлять в момент покаяния, а вот этот, вероятно, даже и в момент покаяния… желал. «А каяться, грешить желая все же — нельзя».
А это значит, что голову под пули он подставлял, хорошо про себя зная, что он — нераскаянный грешник… И потому, коль скоро шальная пуля все-таки найдет его, то…
Как содрогнулся я, великий Боже…Этот «черный херувим», видно, преследовал Гумилева неотвязным кошмаром. Отсюда и настоятельная, хотя и не очень логичная, мольба его лирического героя к Петру:
Не медли более, бери ключи,Достойный рая в дверь его стучит.Нет, о святости лирического героя «Памяти», «избранника свободы», «мореплавателя», «стрелка» и «воина», говорить не приходится. Да, он изгладил покаянием отроческие грехи. Он отрекся от юношеского декадентства — но оно продолжает преследовать его жутким призраком, всплывая со дна сознания. В настоящем он — безусловно, православный христианин… с весьма сложными проблемами в области духовной, ибо «плоти он смирить не может» и покаяние свое потому сам не считает искренним…
Вот в этом виде он и рвется к вратам Нового Иерусалима!
Я — угрюмый и упрямый зодчийХрама, восстающего во мгле.Я возревновал о славе Отчей,Как на небесах, и на земле.Сердце будет пламенем палимоВплоть до дня, когда взойдут, ясны,Стены Нового ИерусалимаНа полях моей родной страны.Чтобы понять причины, подвигнувшие Гумилева, прекрасно сознающего свое личное духовное несовершенство, надеяться все-таки, что и для него, и для России осуществимо в ближайшем будущем «тысячелетнее царство святых», нужно вспомнить главный аргумент лирического героя «Рая»:
Георгий пусть поведает о том,Как в дни войны сражался я с врагом.