Но главной особенностью было то, что я прикрывал шляпой свой «корень жизни» (из каких тайных извилин моего подсознания выпорхнула такая непривычная, да и не свойственная мне стыдливость?). Такой вот эротический и вовсе не пугающий сон.
Но истинное одиночество и половое воздержание, столь агрессивно насаждаемое христианством под маской ханжеской заботы о морали человечества, приводит к взрывам сладострастия, а затем раскаяния.
Не являются ли эти колебания симптомами массовой эпилепсии?
Печально констатировать, но и кривая моей жизни очень близко проходит от эпилептической кривой, не говоря уже о беспрерывном бегстве от самого себя. После обморока или потери сознания, приходя в себя, ощущаешь удивительную легкость, которая тут же гонит в путь и приносит очередную парадоксальную мысль, подобно жемчужине, извлеченной из донных провалов сознания.
Вот и сегодня, после мгновенного выключения сознания за письменным столом, пришла мысль: основы мира голосованием не изменишь. Глубина моих прозрений идет от этих основ. Поэтому хоть стой на голове, как йог, трудно их оспорить и отменить уже нельзя. Они уже изменили духовный баланс мира.
Диктует ли мне Кто-то? Распял ли Он меня, породив на этот свет?
Это никто не знает, включая самого меня. Но это столь же непреложно, как ложь, гнездящаяся в сознании мира: Ницше отверг Бога.
Так оно: каждый становящийся философом, пытается избавиться от скелетов в шкафу — неотстающей болезни, неразделенной любви, непреодолимого вожделения.
За всем этим время от времени смутно возникает мысль: пока не поздно, следует сменить приоритеты, уйти в другую область существования. Но уже поздно. Капкан захлопнулся. И я, возвысивший себя до властителя разума, видящий себя на месте Бога, докатился до состояния полной беспомощности и унижения.
А я ведь уже соскакивал с ранее предопределенного пути.
С младенческих лет я жаждал быть святым. Меня ведь так и называли — «маленький священник». У меня даже находили ангельские черты. Но судьбой мне была придана дьяволица, сестрица Элизабет, совратившая меня, неутомимо строящая против меня козни под ханжеской маской фанатично верующей протестантки, как и наша с ней мамаша по кличке Мама.
Единственный выход в этот миг — сменить обстановку. Вырваться из четырех стен, оторваться от рукописи, строчки которой двоятся, идут вкось из-за слабеющего зрения.
Ницца в любое время суток полна народа, и это дает возможность затеряться в толпе, которая близка мне внутренней чуждостью этому поверхностно блестящему месту.
Воистину вал гуляющей публики в эти сумеречные часы объемлет меня вдоль Английской набережной, не теряющей своей прелести и уюта, хотя и тянется она на долгие километры.
И вся эта людская масса, несмотря на разнообразие лиц, отличается пугающе скучным однообразием. Все они выглядят, как веселые глупцы с сияющими физиономиями обитателей домов умалишенных. Не знают они, а, главное, и знать не хотят, какую бомбу я, Фридрих Вильгельм, собираюсь подложить под их безоблачное плавание на «корабле дураков».
Ни на миг не забывая, что нахожусь на чужой территории, внешне веду себя сдержанно. Разве лишь мои пышные усы привлекают, правда, мимолетное — внимание к моей особе.
Но книги из-под моего пера, с моим артиллерийским характером, возникают пушечно, лишь стоит душе моей, как стреле моего тезки Вильгельма Телля, натянуться до предела.
При всем моем безвыходном состоянии и слабости зрения, я всегда попадаю в яблочко.
Да и книги пишу со скоростью выпущенной стрелы и с жадным желанием быстро разрядиться. Но бывает и такое: после праведных и все же обессиливающих попыток прорваться к «истине», нет у меня иного выхода, как сбежать на улицы сверкающей в своем благополучии Ниццы, в этот фиктивный мир, ибо мучительна неудовлетворенность тем, что уже тысячелетиями называется «истиной».
Ведь, по сути, это самое поверхностное прикосновение к сущности, наколотое энтомологической иглой Канта, как несуществующее насекомое под названием — «вещь в себе».
Но, оказывается, есть такое наслаждение в состоянии полного бессилия — жить в фиктивном мире. В нем хотя бы реальные боли и страдания можно обратить в фикцию. Это, конечно, не помогает, но облегчает мыслью: плохо, очень плохо, но ведь не умер — продолжаю жить, и даже удостоился высочайшей ясности мышления. Ради этого можно выдержать любое страдание.
И в этом есть у меня, пусть невозможный, но, тем не менее, уникальный опыт. Гордиться им было бы ужасно, унизительно, но перлы, которые дарит мне это страдание, бесценны.
Вышел из дома, вдохнул свежий холодный воздух и, кажется, стало легче.