Не могу незаметно пройти по улице. Мерещится по ту ее сторону мой двойник, не то, чтобы неотстающий, а идущий параллельно. Только брошу взгляд на ту сторону — он тут как тут. Остановлюсь, он продолжает идти, пока не исчезнет за углом, чтобы снова возникнуть на другой улице. Он неотступен, даже если на прогулке меня сопровождает мать.
Я тяну ее с собой на вокзал. Долго гляжу вослед поезду, чувствуя ее тревогу: боится, что неожиданно вскочу в поезд — сил у меня для этого достаточно — или брошусь под колеса. Мысли у меня такой нет, но невозможно представить, что выкинет не подчиняющееся мне подсознание.
Мне по-настоящему горестно, что я лишен снежной, нежно рисующейся в небе альпийской вершины, радуги брызг над водопадом, черного камня, незабвенной Сильс-Марии на высоте тысяча восьмисот метров над уровнем моря.
Дорога — вся квинтэссенция моей страннической философии. И дороги я тоже лишен.
В Турине я с превеликим трудом сдерживался от соблазна выброситься в окно, особенно после того, как хозяин Фино красочно описал мне историю с лошадью, начисто стертую из моей памяти, тяга к окну стала невыносимой. Но в ходе его рассказа внезапно вся картина события вернулась в память, я ощутил на лице своем слезы: конь плакал. Чтобы отвлечься от всего этого, я бросился к фортепьяно, играл и пел к вящему неудовольствию хозяина.
Яблоко детства
Пытаюсь читать свои книги, и чувствую бесконечную от них отдаленность, сворачивающую скулы скуку, уносящую меня в долгий сон. Но там творится нечто невероятное: меня окружают суккубы, привораживают Нимфы, русалки бьют рыбьими хвостами, призывая бесов. Не знаю, действительно ли это наказание Преисподней за все мои прегрешения, или просто издержки моего слишком возбужденного воображения? Я вижу себя среди них маленьким мальчиком, с яблоком детства, которое поставила мне на голову моя Судьба в обличье Вильгельма Телля. Неизвестно, каким образом, оказавшись среди этой камарильи, я кричу, призываю Маму, я хочу домой, но ни один звук не вылетает из моего рта. Пробуждаюсь. О, эта тоска пробуждения, невыносимость сна, невыносимость бдения.
Иногда снится лестница, далеко отнесенная в прошлое, спасительная лестница Иакова на небо. Спасительная? Или еще один намек на уход в Небытие? Только такое существо, вывернутое наизнанку, как я, может в отчем доме тосковать по бездомности.
Тяга к дороге пронизывает всю мировую литературу. Я любил поезда, но все время, глядя в окно вагона, отыскивал взглядом солнечные поляны под сенью деревьев, где можно было бы уснуть и остаться навсегда. Весь великий русский поэт Лермонтов, заключен в одной строке, переведенной мне Лу: «Выхожу один я на дорогу…»
Бессонница — требование души
Обет молчания означает, что я вообще не общаюсь с внешним миром с помощью голоса. Тайком от всех я, все же, кое-что записываю, но тут же эти записи сжигаю. Пришлось проделать целую операцию, чтобы достать спички: Мама боится, что я сожгу дом. Мне же доставляет удовольствие — таким образом оставить мир с носом — в наказание за его непроходимую тупость и самоуверенность, которая невыносима для разума гения.
И во главе этого мира стоит законченная фурия — моя сестрица.
Я нахожу в доме моего детства, к примеру, собственные мои письма к Маме и Ламе, которые были унесены водами времени в мир, и вернулись ко мне во спасение. Посланы они были с высот моих юных и зрелых лет, и вот, я их выловил ниже, по течению времени, перед самым мгновением, когда их поглотит вместе со мной море забвения.
Роясь в грудах своих бумаг, я нашел черновик письма к сестрице, в Асунсьон, написанный в конце декабря восемьдесят седьмого, удивительно точно обрисовывающий наши с ней отношения.
Я писал, что после всех антисемитских выходок ее муженька Фёрстера, наш с ней разрыв неизбежен. Неужели ей совершенно невдомек, для чего я живу на свете. Всё, что противоположно моему мировоззрению, я обнаружил в «Отклике на «Парсифаль» ее мужа, клятвенного поклонника другого антисемита — Рихарда Вагнера.
Прочитав это, я понял, до какого чудовищного вырождения докатилась моя сестрица в махинациях нравственными и христианскими идеалами.
И это существо, обернувшееся настоящей ведьмой, я почитал больше всего на свете. Она оказалась оборотнем, ничего не поняла, да и не хотела понять в моей болезни, в моем уникальном опыте познания мира. Терпение мое окончательно лопнуло, после того, как в их антисемитских публикациях я обнаружил имя Заратустры. Я написал ей, что проклятые дурни из своры ее супруга не смеют прикасаться к моему идеалу.
Только дьявол мог сослужить такую услугу, послав мне сестру, ничего абсолютно не смыслящую в философской позиции, занимаемой мной в отношении своей эпохи. Но это было бы еще простительно, если бы она не примкнула к этой отвратительной своре, спекулируя моим именем.